Часть 2. Глава 22. 1976 год (продолжение). Эмнести Интернейшнл. Суд в Омске над Мустафой Джемилевым. Андрей Твердохлебов. Якутия. Тбилиси. Хельсинкская группа. Желтые пакеты. “Русский голос”. Дело Зосимова, Эль-Заатар, интервью Кримскому. Обмен Буковского. Пожар у Мальвы Ланда
Я уже писал об этой очень важной международной организации. Главная цель Эмнести Интернейшнл – освобождение узников совести во всем мире. Само понятие “узник совести” выработала Эмнести Интернейшнл – оно очень важно принципиально. Узник совести, по терминологии Эмнести, – человек, находящийся в заключении за убеждения, за нонконформизм, за ненасильственные действия в соответствии с убеждениями, не применявший насилия и не призывавший к нему. Таким образом, это понятие значительно уже понятия “политзаключенный”. Эмнести Интернейшнл стремится к политической беспристрастности, она выступает за узников совести во всем мире, в странах с самой различной политической и идеологической структурой, добиваясь их освобождения, оказывая им и их семьям всяческую помощь. Под защитой Эмнести находятся свыше 5000 узников совести во всем мире, из них в СССР и во всех социалистических странах – около 10–20%. Большая часть узников совести – в развивающихся странах, в странах Латинской Америки, в ЮАР. Так что говорить о специально антисоциалистической или антисоветской ориентации Эмнести Интернейшнл просто бессмысленно. Но именно это утверждает советская пропаганда, “прикрывая” таким образом нарушения прав человека в СССР. Параллельно с этим советская пропаганда вполне одобряет деятельность Эмнести, направленную на защиту прав человека вне социалистического лагеря. Валерий Чалидзе часто говорил, что советскому читателю преподносятся две различные организации: хорошая “Международная амнистия” и плохая “Эмнести Интернейшнл”.
Эмнести, в основном, ограничивает свою защиту именно узниками совести, не поддерживая ни тех, кто готовит вооруженные перевороты или ведет вооруженную антиправительственную борьбу, ни террористов – вне зависимости от их целей. Конечно, такое ограничение имеет очень глубокое значение и, на мой взгляд, в значительной степени способствует высокому моральному авторитету Эмнести. Оно находится в полном соответствии с моей позицией стремления к эволюционному, мирному развитию, к мирному социальному и научно-техническому прогрессу, находится в соответствии с позицией подавляющего большинства (если не всех) инакомыслящих в СССР.
Важное место в программе и деятельности Эмнести Интернейшнл занимает ее принципиальная борьба против смертной казни и против пыток. Все это мне очень близко.
Турчин и Твердохлебов установили связь с центральными организациями Эмнести (находящимися в Лондоне), привлекли ряд людей. Около года в работе Секции принимала участие Люся.
Большая часть национальных организаций Эмнести организована в западных странах. В каждой из таких организаций создаются ячейки, принимающие шефство над конкретными узниками совести в какой-либо стране, обязательно в другой, чем та, в которой находятся лица, принявшие шефство. По замыслу руководства Эмнести это также должно отражать политическую беспристрастность и способствовать ей. Перенесение всех этих принципов в нашу действительность оказалось очень трудным и противоречивым, быть может даже не вполне осмысленным. Уже поддержание связи с центральными организациями в наших условиях было трудным, ненадежным, опасным. Материальные возможности помощи узникам в других странах у членов Советской секции Эмнести практически равны нулю. Люся и другие ее товарищи по Советской секции Эмнести Интернейшнл, в основном, писали открытки иранским, пакистанским и другим узникам совести, писали письма в их защиту.
Я вовсе не хочу сказать, что деятельность Советской секции не имеет смысла. Выход наших правозащитников на международную арену важен. Но, к сожалению, в силу особенностей нашего государства, он все же, в основном, носит символический характер.
После ареста Твердохлебова по инициативе Турчина руководство Советской секцией Эмнести принял на себя Георгий Владимов, известный писатель (сам Турчин в 1977 году эмигрировал).
Владимов, по-моему, один из лучших современных советских писателей. Я очень люблю его роман “Три минуты молчания”, опубликованный в СССР в конце 60-х годов. А его повесть “Верный Руслан”, вышедшая на Западе, – образец литературы неподцензурной. К моему шестидесятилетию Владимов посвятил мне свою пьесу “Шестой солдат”, вышедшую на Западе.
Власти все время были очень обеспокоены существованием Советской секции Эмнести, ее члены и руководитель находились под большой и постоянной угрозой. В 1983 году Владимов с женой уехал за рубеж и был лишен гражданства.
Твердохлебов был арестован в марте 1975 года, вскоре после обыска в его холостяцкой квартире в Лялином переулке, недалеко от нас; Андрей занимал две комнаты в большой коммунальной квартире. Узнав об обыске, я побежал туда, послав перед собой “на разведку” Таню. В этот раз меня и других друзей Твердохлебова пустили внутрь квартиры, и мы могли на протяжении нескольких часов наблюдать всю удручающую процедуру.
В эти же дни произошел также обыск у Валентина Турчина. Я тоже был у него во время обыска. Турчин пытался спасти рукопись нового варианта своей известной самиздатской книги “Инерция страха” (может, в этом варианте название было изменено). Его сын незаметно выбросил портфель с рукописью в окно во двор, но и там стояли гебисты – они сразу портфель подобрали.
На 6 апреля 1976 года были назначены сразу два суда – над Андреем Твердохлебовым в Москве и над Мустафой Джемилевым в Омске. Несомненно, это не было случайное совпадение: КГБ хотел лишить кого бы то ни было, в том числе и меня, возможности присутствовать на обоих судах. Я решил, что важней поехать в Омск. В Москве в это время еще было много людей, которые придут к зданию суда над одним из известных диссидентов, в Москве есть иностранные корреспонденты. В Омске ничего этого нет. Можно было опасаться, что почти никакая информация о процессе в Омске не станет вообще доступной общественности или станет известна очень нескоро. Я сделал о своем решении заявление, и мы с Люсей вылетели в Омск (3 часа полета, билеты не без труда купили с помощью моей “геройской” книжки).
Мустафа Джемилев, суд над которым предстоял в Омске, – один из активистов движения крымских татар за возвращение в Крым. Он родился во время войны. В двухлетнем возрасте вместе со всеми крымскими татарами (женщинами, стариками и детьми – большинство мужчин на фронте) вывезен из Крыма. Конечно, он не помнит ужасов эвакуации и первых лет жизни в Узбекистане. Но рассказы об этом и о далекой и прекрасной земле Крыма – та духовная атмосфера, в которой растут он и его сверстники.
Мустафа с головой окунается в борьбу за права своего народа. И в ответ – безжалостные репрессии. В 1976 году кончался очередной срок заключения, который он отбывал в лагере недалеко от Омска. За полгода до окончания срока против него было возбуждено очередное дело о “заведомой клевете на советский государственный и общественный строй”: якобы он говорил, что “крымские татары насильно вывезены из Крыма, и им не разрешают вернуться”. Само по себе это так и есть, и Мустафа много раз писал об этом в подписанных им документах и мог, конечно, говорить, но следствию был нужен свидетель. Приехавшие в Омск следователи КГБ концентрируют свои усилия на заключенном того же лагеря Иване Дворянском, отбывающем 10-летний срок заключения за непреднамеренное (в аффекте) убийство человека, оскорбившего, по его мнению, его сестру. Сначала Дворянский противится усилиям следователей и передает “на волю” записку о том давлении, которому он подвергается, – угрозам и обещаниям. За несколько месяцев до суда Дворянского изолируют от остальных заключенных, помещают в карцер. Мы не знаем, что там с ним делают. Через месяц он дает необходимые показания, которые и ложатся в основу нового дела Мустафы Джемилева. С момента возбуждения дела Мустафа держал голодовку, и это нас очень волновало. На суд приехал адвокат Швейский из Москвы, родные Мустафы (мать, брат, сестры) и крымские татары из Ташкента. Швейский раньше защищал В. Буковского и А. Амальрика, и мы знали, что он умел находить необходимую линию между требованиями адвокатской этики и профессии (а он прекрасный адвокат) и реальными условиями работы советского адвоката на процессе инакомыслящего. Конечно, не все в этой линии нас устраивало, но все же это было кое-что. В первый наш приезд суд был отменен под каким-то нелепым предлогом (кажется, авария водопровода в следственной тюрьме). Очевидно, власти хотели, чтобы мы уехали и не приезжали (это их желание только подтверждало правильность сделанного мною выбора). Отсрочка в особенности волновала нас потому, что мы не знали, в каком состоянии находится голодающий Мустафа. Хотя было утомительно и накладно совершать неблизкий путь вторично (не только нам с Люсей, а и всем приехавшим на суд), мы твердо решили не отступать, и 18 апреля (если я не ошибаюсь в датах) опять вылетели в Омск.
При устройстве в гостиницу произошел забавный эпизод. Женщина-администратор, увидев в паспорте мою фамилию, нервным движением отбросила его и воскликнула:
– Такому мерзавцу, как вы, я куска хлеба не подам, не только что номер предоставить.
В холле сзади нас молча стояли крымские татары – у них-то уже были койки. Они привыкли игнорировать подобные оскорбления в свой адрес и теперь смотрели, что будет со мной. Вдруг администраторша засуетилась:
– Ах, ах, я так переволновалась, у меня заболело сердце. Нет ли тут у кого-нибудь валидола?
Татары продолжали молча стоять. Я сказал:
– Валидола нет, но, Люсенька, у нас должен быть нитроглицерин.
– Нет, глицерина я боюсь.
Мы пошли вместе с татарами в их номер – у нас было о чем поговорить. Через полчаса явилась та же администраторша:
– Товарищ Сахаров, вот ваши ключи от номера. Когда вы освободитесь, спуститесь, пожалуйста, вниз, заполните карточку.
Несомненно, номер мне дали по указанию ГБ, не хотели скандала, а предыдущий эпизод был – личная инициатива “истинно советского человека”.
В конце дня из Москвы приехал Саша Лавут. На другой день начался суд. В зал, кроме подобранной публики и гебистов, пустили первоначально всех родных Мустафы: мать, брата Асана, сестер. Обстановка в зале суда, а вследствие этого и вовне, сразу же начала стремительно накаляться. Мустафа, который продолжал голодовку, еле стоял на ногах. Судья перебивал его на каждом слове, практически не давал ничего сказать. Но особенно судья пришел в неистовство, когда Дворянский отказался от своих ранее данных, с таким трудом выбитых у него показаний. Рушилось все обвинение! Придравшись к какой-то реплике Асана, судья удалил его из зала. Затем была удалена Васфие (сестра Мустафы), пытавшаяся дать понять ему, что в Омске – Сахаров (она употребила для этого татарское слово, обозначающее сахар). И, наконец, во второй день суда удалили мать Мустафы. Когда выведенную мать не пустили после перерыва в зал, она заплакала, закрыв лицо руками. Я закричал:
– Пустите мать, ведь суд – над ее сыном!
Стоявшие у дверей гебисты ответили насмешками и стали отталкивать нас от дверей зала. В этот момент Люся сильно ударила по лицу штатского здорового верзилу, распоряжавшегося парадом, а я – его помощника: оба, несомненно, были гебистами. На нас сразу накинулись милиционеры и дружинники, татары закричали, бросились на выручку – возникла общая свалка. Меня и нескольких татар вытащили на улицу, бросили в стоящие наготове “воронки”. Я оказался рядом с девушкой-татаркой и одним из тащивших меня милиционеров. Он оказался по национальности казанским татарином, и девушка стала его тут же громко укорять. Милиционер смущенно вытирал потное после схватки лицо. Люсю в этот момент затолкали в какую-то комнатушку. Тащили ее очень грубо, толкали, все руки у нее оказались в кровоподтеках и синяках. Меня привезли в отделение милиции, пытались допрашивать; я отказывался, требуя, чтобы мне дали возможность увидеть жену. Через час-полтора меня отпустили, а Люсю в это время привезли в то же отделение, где перед этим находился я. Тут уж Люся стала требовать, чтобы ей предъявили меня, и за мной послали машину (я уже успел дойти до здания суда). Наконец, мы увидели друг друга. Люся стала требовать, чтобы ей прислали врача, освидетельствовать нанесенные ей побои. Привели каких-то двух работников из поликлиники, но те заявили (очевидно, наученные), что могут оказать медицинскую помощь, но не выдавать какие-то справки. Нас с Люсей отпустили, заявив, что против нас может быть возбуждено дело, уже тогда, когда Мустафе Джемилеву был вынесен приговор – 2,5 года заключения. При этом суд постановил, что именно первоначальные – против Джемилева – показания Дворянского истинные, а отказ от этих показаний в суде – результат психологического давления, которое оказывал на него подсудимый. Мы не знаем, какие последствия для Дворянского имел его геройский поступок.
В тот же день появилось сообщение ТАСС на заграницу (переданное по телетайпам), в котором красочно описывалась драка, учиненная в зале Омского суда (где мы никогда не были и куда не пускали даже мать подсудимого) академиком Сахаровым и его супругой. Сообщение это, а также отсутствие известий от нас вызвали очень большое волнение во всем мире. Известия отсутствовали потому, что на время суда междугородная телефонная связь Омска, в частности с Москвой, была выключена. У нас есть выражение: “Фирма не считается с затратами”, но в данном случае это, пожалуй, даже слабо сказано. В общем, как мне кажется, наша задача – привлечь внимание мировой общественности к процессу Джемилева – была выполнена.
Из рассказов родных Джемилева о суде. Судья заявил:
– Вот Джемилев утверждает, что крымских татар не прописывают в Крыму. Ну и что? Меня вот не пропишут в Москве – и я не жалуюсь на это.
Такова логика противоправного государства, где представитель закона одно беззаконие оправдывает другим. Я говорил с судьей во время первого приезда в Омск, пытаясь (безрезультатно) выяснить, почему откладывается суд. Судья выглядел как вполне “обыкновенный” человек, с достоинствами и недостатками, в прошлом участник войны, боевой офицер, отец семейства, я уверен, считающий, что делает в жизни нужное и трудное дело. Но какова его роль в деле Джемилева, а возможно, и в некоторых “обычных” уголовных делах? Я как-то не подберу слов…
На другой день после приговора родные Джемилева решили добиваться свидания с ним. Я написал письмо Мустафе, в котором уговаривал его прекратить голодовку, длившуюся уже 9 месяцев (с насильственным кормлением). Быть может, именно это письмо, о существовании которого было известно начальству, объясняет, почему родным дали свидание. Голодовку Мустафа решил прекратить. Я был этому очень рад.
Из окна нашей гостиницы мы дважды наблюдали жестокие драки между группами каких-то людей; при таких драках убить человека недолго. Но никакой милиции поблизости видно не было. Зато около суда два дня стояла целая толпа милиционеров.
Мы походили по омским магазинам. Люся увидела на полке нечто похожее на масло и спросила:
– У вас есть масло?
На нее посмотрели как на ненормальную (это был комбижир). Так же посмотрели на нас в ресторане, когда мы попросили рыбы – это в Омске, расположенном на берегу Иртыша! Впрочем, мяса в ресторане тоже не было.
На другой день мы вернулись в Москву. Суд над Твердохлебовым тоже окончился. Андрея приговорили к 5 годам ссылки. Рема провел много вечеров с сестрой Андрея Юлой, записывая подробности суда. Возвращался он уже после полуночи; мы шутили, что у него роман с Юлой.
В июле или начале августа от родителей Андрея, с которыми у нас были прекрасные отношения, мы узнали место ссылки – в Якутии, деревня Нюрбачан. Они показали нам несколько присланных Андреем фотографий. На одной из них устроенная на дворе печь из автомобильного колеса, на другой – сам Андрей. Когда Люся посмотрела на эту фотографию, что-то не понравилось ей в выражении лица Андрея, какая-то жесткая, трагическая складка, еще что-то трудно выразимое словами. Люся сказала мне:
– Поедем к нему, это нужно.
(Вернее, она написала эти слова на бумажке: мы опасались, что КГБ, узнав о наших планах поездки, помешает; а что все наши разговоры прослушиваются, мы никогда не сомневались и не сомневаемся.)
Собравшись, без всяких обсуждений вслух, мы поехали на аэродром прямо с дачи (сначала в полупустой вечерней электричке, потом на такси от вокзала, не заезжая домой; наша поездка выглядела как поездка с дачи в гости – если только за нами не велась постоянная слежка и при всех передвижениях, и в московской квартире!).
По дороге на аэродром произошел случайный, по-видимому, эпизод – наше такси сильно стукнула сзади какая-то машина с дипломатическим номером; у нас сильно болели от толчка шеи и головы, но мы без задержки пересели на другое такси и вскоре, не без труда, с помощью моей “геройской” книжки купили билеты до Мирного – города в Якутии, откуда должны были лететь на поршневом самолете ИЛ-14 до поселка Нюрбы (600 км) и потом добираться автобусом до Нюрбачана (25 километров). В Мирном вышла первая задержка – около суток не было самолета до Нюрбы. Несомненно, уже в Мирном, а может и еще раньше, нас “засек” КГБ. Мирный – новый город, центр алмазодобывающей промышленности, возникшей в СССР после открытия в Якутии крупных месторождений алмазов.
Во время вынужденного ожидания мы гуляли около аэродрома. Вдали были видны отвалы голубоватой породы – целая гирлянда холмов. Как нам объяснили, это более бедная алмазами порода, чем та, которая сейчас идет на обогатительные фабрики. Ее сняли, чтобы обнажить более богатые слои. Отвалы, однако, тоже содержат алмазы – их охраняют, никого к ним не подпуская; может, со временем дойдет дело и до них. На прогулке мы повстречали одного из представителей “бичей” (так называют в Сибири “вольных” людей, живущих случайной работой, большей частью тяжелой и неквалифицированной; большинство из них не имеют постоянного места жительства, семьи, часто – документов; некоторые не в ладах с законом; они живут, не думая слишком глубоко о завтрашнем дне, по принципу “то густо – то пусто”). Существование “бичей”, почти свободных от всех форм зависимости от государства, является, конечно, парадоксальным в нашем строго регламентированном и жестко устроенном обществе, но до поры до времени, в условиях острой нехватки рабочей силы в восточных районах страны, власти мирятся с этим.
Ночь мы провели на скамьях зала ожидания, а на следующий день все же вылетели в Нюрбу, где нас ждал новый сюрприз – рейс автобуса в Нюрбачан отменен (это уже явно из-за нас). Мы пытались поймать попутную машину сначала в самой Нюрбе, потом за ее пределами, но безуспешно. Один из местных водителей объяснил нам, что за несколько сот метров от нас все машины останавливает милиция и запрещает нас подвозить. Наконец, нас взял в свою машину майор милиции, но неожиданно резко развернулся и привез к зданию милиции, мимо которого мы проходили пару часов назад (якобы чтобы что-то взять, но он тут же исчез). В милиции мы разговаривали с дежурным, быть может просто с гебистом, который был издевательски вежлив, называл нас “Андрей Дмитриевич”, “Елена Георгиевна”. На мои просьбы дать машину он отвечал, что машин у них вообще нет.
– В таком случае отвезите на мотоцикле (с коляской) – вон у вас их сколько стоит…
– Но, Андрей Дмитриевич, вы можете простудиться…
Мы решили идти пешком.
Из впечатлений, которые мы вынесли во время нескольких часов пребывания в Нюрбе, – колоссальное количество милиции в этом сравнительно небольшом якутском поселке. Вообще в провинции, особенно в национальной, районная милиция – главная власть.
Когда мы вышли из Нюрбы, стало темнеть. Но нас это не пугало. Большую часть пути мы шли ночью (к счастью, при луне) по совершенно безлюдной лесной дороге, вдыхая влажный свежий воздух, от которого уже успели отвыкнуть в городе. Иногда мы устраивали короткие привалы, закусывали хлебом с сыром, запивая кофе из термоса. Через плечо я нес сумку с тем, что мы везли Андрею. От этого ночного перехода осталось острое ощущение счастья: мы были вместе, одни в лесу, делали хорошее, как нам казалось, общее дело! К 5 утра мы подошли к Нюрбачану. В каком-то из дворов люди уже не спали. Но они не захотели нам объяснить, где живет ссыльный, – видимо, смертельно испугались. Люся нашла дом, где был поселен Твердохлебов, по печи из автомобильного колеса во дворе, которую мы видели на фотографии. Разбуженный стуком в дверь Андрей был радостно удивлен нашим приездом и только и мог повторять:
– Ну и ну!
Весь следующий день (15 августа) мы провели с ним, разговаривали о волновавших нас новостях. Андрей сообщил о некоторых деталях суда над ним, о которых мы не знали.
Я должен, однако, рассказать тут, что за исключением некоторых более “теплых” моментов при этом общении мы, к своему огорчению, почувствовали какое-то непонятное внутреннее отдаление. Потом, после возвращения Андрея из ссылки, оно все больше и больше увеличивалось и углублялось, в конце концов приведя к полной потере контакта. Причины мне не ясны до сих пор. Возвращаясь мысленно к периоду нашей дружбы в 1970–1975 гг., я теперь вижу и в том времени некоторые симптомы последующего. Тем не менее все это, во всяком случае, крайне грустно.
В середине дня Андрей принес нам прекрасного пенистого молока. Мы узнали во время нашей поездки, что важное место в питании якутов занимает конина. Табуны лошадей пасутся круглый год совершенно свободно, без пастухов – умные животные сами находят себе корм.
Еще накануне ночью я слегка подвернул правую ногу. Во время прогулки по берегу озера я провалился в глубокую яму от столба, прикрытую травой, упал и подвернул левую ногу – на этот раз очень сильно. Люся вправила мне образовавшийся желвак. Андрей сходил домой за эластичным бинтом и срезал палку-костыль, на котором я кое-как доковылял до дома. Каждый шаг был мучением. На другой день механик, с которым жил Андрей, на машине отвез нас в Нюрбу (видимо, начальство не хотело, чтобы мы застряли в поселке). На аэродроме я с внезапной болью в сердце прилег на скамейке. Люся сбегала за горячей водой и тут же поставила мне горчичник.
Из Нюрбы мы, на этот раз без задержки, вылетели в Мирный. Под крылом самолета опять проплывала бескрайняя и безлюдная заболоченная тайга, поросшая низкорослым лесом и перемежающаяся пятнами покрытых зеленью озерков. Подумалось: “А ведь это тот самый Северо-Восток, который Солженицын рассматривает как неиспользованный резерв развития русского народа, “отстойник русской нации”… Еще очень далеко до того времени, когда можно будет поднять эти места к интенсивной производительной жизни, если, конечно, не положить тут в болотистую землю миллионы подневольных жертв, подобно тому, как это делал когда-то Сталин”.
Подлетая к Мирному, мы увидели под собой алмазный карьер – то, ради чего существует город Мирный с его десятками тысяч жителей. Это было фантастическое, незабываемое зрелище – великолепное творение человеческого труда (мое восхищение не противоречит убежденности в нецелесообразности и невозможности сейчас сплошного освоения Северо-Востока; добыча алмазов, в которую можно вкладывать гигантские средства, – случай исключительный).
Карьер представляет собой уходящую глубоко в землю выемку конической формы с обнаженной серо-синей поверхностью (знаменитая кимберлийская алмазная глина); с самолета она красиво выделяется на фоне зеленой тайги. Ширина конуса составляет около 1,5 километров, а глубина – несколько сот метров (так нам показалось с самолета – точных цифр мы не знаем). По краям воронки расположены спиральные уступы шириной и высотой метров в 30, по ним вверх и вниз двигались большегрузные самосвалы, похожие сверху на больших жуков. Самосвалы, поднимающиеся вверх, нагружены синей кимберлийской глиной, из нее же состоят спиральные уступы. На фабриках, как мы могли прочитать, породу дробят, размягчают водой. На последнем этапе выделения алмазов размягченная порода медленно движется на трясущихся лентах под мощными рентгеновскими (или ультрафиолетовыми? не помню) лампами; все это происходит в полной темноте, и алмазы, в большинстве мелкие, обнаруживаются как флюоресцирующие искорки. Конечно, все это предприятие стоит огромных денег, но затраты окупаются, вероятно, лучше, чем в каком-либо другом производстве. И все же, несомненно, со временем все большую роль в промышленности будут играть искусственные алмазы – природных уже сейчас не хватает. Освоенный метод производства искусственных алмазов – из графита в стационарных прессах при очень больших давлениях и температурах. Очень давно также многих волнует возможность получения алмазов при взрывах. Так как для образования достаточно крупных кристаллов нужна сравнительно большая длительность состояния высокого давления и температуры, представляется, что перспективным тут является использование соответственным образом организованных подземных ядерных взрывов большой мощности. Пока, впрочем, это из области фантазий.
Нам не удалось улететь из Мирного самолетом, летящим прямо в Москву, – пришлось лететь до Иркутска.
На аэродроме в Иркутске мы провели несколько часов и просидели бы много больше, если бы Люся, очень волновавшаяся из-за моей ноги, не устроила большой скандал. Несколько рейсов по какой-то причине было отменено, на аэродроме скопилось множество людей. Но на неотмененный рейс (он шел на Ленинград, но нас и это устраивало) никого не сажали, так как самолет летел с иностранными туристами (занимавшими меньше половины мест). Это обычная практика изоляции иностранцев от советских граждан и предоставления иностранцам привилегированного положения. Во всех курортных местах лучшие гостиницы выделены иностранцам и советских к ним даже не подпускают; то же – с ресторанами; или есть специальные часы, когда кормят только иностранцев. По существу, все это крайне оскорбительно и для советских, и для иностранцев, но и те, и другие переносят это как должное (а что было бы, если бы подобные ограничения были бы установлены, скажем, в Риме или Париже – вероятно, немало витрин было бы разбито!). Люся стала требовать посадки в самолет для нас и всех ожидающих. В выражениях она при этом не стеснялась (много потом в какой-то статье – очередном пасквиле АПН – ей припомнили “скандал в Иркутске” – ГБ всегда все слушает и ничего не забывает). Нас и еще человек 30 посадили на рейс с иностранцами – очевидно, начальство испугалось возможности расширения скандала. Прислушивались уже многие. Потом к Люсе подходили, говорили, что без нее бы не улетели, и удивлялись ее смелости:
– Мы бы так не решились…
Мы прилетели в Ленинград, переночевали и отдохнули на Пушкинской у Зои Моисеевны, Наташи и Регины. Зоечка сделала мне ножную ванну – сразу полегчало.
В Москве в академической поликлинике ногу положили в гипс, поставили диагноз: разрыв связок (что Люся считала с самого начала).
Запомнившееся событие 1976 года – поездка в Тбилиси на международную конференцию по физике элементарных частиц (она была в конце июля, т. е. до поездки в Якутию). Я, конечно, поехал вместе с Люсей. Нас поселили в той же гостинице “Сакартвело”, в которой я жил в 1968 году (чуть ли не в ту же комнату). На конференции было много интересных докладов. Незадолго до этого физики открыли частицы, содержащие “шарм”-кварки. Это кварки нового тогда (четвертого) типа, теоретически предсказанные Глешоу, Илиопулусом и Майани, исходя из исследованного Иоффе и Шабалиным факта аномально малой разности масс нейтральных ка-мезонов “лонг” и “шот”. Это одно из самых удачных предсказаний последних лет!
В Тбилиси сообщалось о новых частицах с “шарм”-кварками. Еще интересней были некоторые теоретические работы. Как я уже писал, в Тбилиси я “уверовал” в квантовую хромодинамику и GUT – Теорию Великого Объединения по-русски (до этого я в частной беседе с одним иностранным участником конференции не очень удачно высказался о собственной работе, использовавшей идею дробнозаряженных кварков). Там же я впервые познакомился с работами, использующими “решетки” для численных расчетов по квантовой теории поля, в частности по проблеме “удержания” кварков (т. е. для объяснения, почему кварки не наблюдаются в свободном состоянии). Очень важными и приятными для нас обоих были личные контакты со многими учеными США, Европы и Израиля. Среди них были и уже ранее знакомые Вейскопф и Дрелл, и многие новые, в их числе Френсис Лоу с женой и другие. Наши западные друзья навещали нас в гостинице. Люся из купленных ею овощей, фруктов и сладостей, приложив руки, устраивала нехитрое угощение, заваривала хороший кофе. Все это пользовалось большим успехом после ресторанной еды. Во время визита гостей из Израиля (я, к сожалению, не записал их фамилий, понадеявшись на память, а она подвела) Люся узнала, что они работают рядом с Юрой Меклером, нашим другом, уехавшим в Израиль в 1972 году. В прошлом Меклер был арестован и отсидел пять лет за хранение книги Пастернака “Доктор Живаго”. Во время ленинградского “самолетного” дела тучи вновь сгустились над ним. Я помню, как навзрыд плакал Юра на нашей кухне, прощаясь с нами и со страной, в которой прошла вся его жизнь. Потом Люся, встречавшаяся с ним в Италии, передавала мне его слова:
– Что я потерял, оставил в России? Нескольких друзей – человек пять-шесть, возможность повседневно общаться с ними. Одинокие ночные прогулки по берегу Невы. Русский язык, звучащий вокруг. Что я получил? Свободу, чувство безопасности, возможность при желании поехать в Италию или куда захочу. Интересную работу (жаль только, что так поздно – в 40 лет).
Люся тут же собрала импровизированную посылочку для Юры Меклера и его мамы и отдала ее нашим гостям (начатую коробку конфет, бутылку грузинского вина).
В последний день конференции для ее участников был устроен правительственный прием. Позорно, что на прием не были приглашены члены делегации Израиля. Никто из приглашенных иностранных и советских участников не протестовал (к сожалению, не протестовал и я; правда, я узнал об этом лишь во время приема, но надо было предложить тост за отсутствующих товарищей по общечеловеческой науке – типичные “треппен-вортен”; немецкое выражение: слова, приходящие в голову на лестнице).
Незадолго до закрытия конференции к нам пришли Вейскопф и Дрелл. Они, смущаясь, рассказали, что им передали каждому пакет, в котором были деньги (сумму я не помню). Они не объяснили, под каким благовидным предлогом были вручены эти деньги, но фактически это был скрытый подкуп. Вейскопф и Дрелл пришли с этими деньгами к нам и попросили передать их преследуемым ученым и их семьям (что мы и выполнили). А сколько людей – ученых, просто туристов, “нужных” людей за рубежом: журналистов и писателей, борцов за мир, бизнесменов, политических деятелей, спортсменов и музыкантов – получают такие “подарки” (быть может, в другой форме), не знают, кому об этом рассказать, и стесняются, и незаметно для себя становятся управляемыми? Масштаб этой деятельности известен только КГБ, но я подозреваю, что он очень велик.
Весной (в мае) 1976 года в Москве по инициативе Юрия Федоровича Орлова была организована Московская группа содействия выполнению Хельсинкских соглашений в СССР. Хельсинкская группа, вероятно, самое известное порождение его беспокойного, активного ума (большую роль тут также, по-видимому, сыграл Андрей Амальрик; см. его воспоминания, посмертно опубликованные на Западе1). С первой идеей создания Группы (тогда он называл ее Комитетом) и с предложением быть соорганизатором Юра пришел двумя месяцами раньше, примерно в марте. Ни тогда, ни в мае я не согласился войти в Группу. Я считал, что форма индивидуальных выступлений, в которых я полностью свободен и в содержании, и в способе выражения, наиболее подходящая для меня при моем сильно выделенном положении. Я был также тогда очень рад, что на мне “не висит” больше Комитет прав человека, и не хотел вновь связывать себя какими-либо аналогичными обязательствами.
Я, конечно, оставлял за собой право присоединяться к некоторым документам Группы, наиболее важным и нравящимся мне; в дальнейшем я часто это делал.
Вслед за Московской группой возникли группы в Союзных республиках (на Украине, в Прибалтике, в Армении и Грузии), а также за рубежом (с несколько другими условиями и задачами). Есть определенная внутренняя аналогия с чехословацкой Хартией-77.
По существу Московская Хельсинкская группа, как и аналогичные группы в республиках, делала то же самое дело, что и Инициативная группа, “Хроника текущих событий” и отдельно выступающие правозащитники, – собирала и предавала гласности факты нарушения прав человека, чтобы привлечь к ним внимание общественности – советской и мировой. Но подчеркнутая Орловым связь с Хельсинкским Актом, выраженная в названии Группы, придавала этой деятельности дополнительное значение, больший вес.
Сама по себе идея создания Хельсинкской группы была хорошей. Удачно использовались то большое значение, которое имеет Хельсинкский Акт для СССР, точней для его руководства, и провозглашение Актом связи международной безопасности и прав человека. Признание существования этой связи в международном соглашении действительно имеет принципиальное значение. Именно в силу этих причин выступление правозащитников, использующих в качестве опоры Хельсинкский Акт, чувствительно для властей. Это не значит, что они делают из этого положительные выводы. Наоборот! Членство в Группах, особенно в республиканских, ставило людей под особенно сильный удар. В этом я вижу отрицательную, трагическую сторону создания Групп!
После того, как я отказался вступить в Группу, Юра обратился с предложением вступить в Группу к Люсе, считая, что ее членство в Группе в какой-то мере скомпенсирует мое отсутствие. Люся сильно колебалась, но в конце концов согласилась. Ей казалось, что ее участие может быть какой-то защитой для тех членов Группы, которые находятся под ударом, – она, в частности, имела в виду Алика Гинзбурга и самого Юру Орлова. При этом Люся оговорила за собой право чисто формального участия, без конкретной работы. В следующих главах я расскажу о репрессиях, обрушившихся на Хельсинкские группы (конечно, ни Люся, ни кто бы то ни было не смог бы их предупредить), и о работе Московской Хельсинкской группы. Вопреки Люсиным первоначальным предположениям ей пришлось взять на себя значительную долю работы, особенно после ареста Ю. Орлова.
* * *
В 1976–1977 гг. КГБ проявил особенную активность с целью опорочить Люсю. Я уже писал о заявлении ТАСС по поводу пресс-конференции Давидовича. Расскажу еще о двух попытках. В начале 1976 года, если мне не изменяет память, Люся получила письмо, подписанное “Семен Злотник”. Автор утверждал, что он является племянником Моисея Злотника и что дядя перед смертью много рассказывал ему о Люсе, об ее отзывчивости и советовал обращаться к ней за помощью, если он попадет в трудное положение. Племянник просил Люсю перевести на его имя 6 тысяч рублей и глухо намекал, что в случае отказа он сможет о чем-то рассказать. Это был явный шантаж. На письмо Люся не ответила. Люся знала Моисея Злотника и, независимо, его будущую жену. Злотник был двоюродным братом Регины Этингер, ближайшей ее подруги. А в школе (еще в Москве) она училась с его будущей женой Еленой Доленко. Во время войны Моисей Злотник был арестован и осужден за убийство жены. Люсю вызывал для допроса следователь, но на суд ее не вызывали, т. к. было ясно, что она не имеет к делу никакого отношения. Причина убийства осталась невыясненной; возможно, она была как-то связана с крупными групповыми хищениями, в которых был замешан М. Злотник. Через два месяца после письма Семена Злотника, отправленного якобы из Калинина, пришло новое, на этот раз якобы из Бреста (пограничная станция). Автор сообщал, что добрые люди помогли ему и он уезжает в Израиль. Но он потрясен Люсиной черствостью и намерен посвятить себя сбору материалов о ней, ее грязном прошлом (употреблялось выражение “дама полусвета”).
А еще через пару месяцев многие люди в Москве, имеющие какое-либо отношение к нам или не имеющие никакого, – мои коллеги по науке, иностранные корреспонденты, наши друзья и знакомые, многие писатели и артисты и т. д. – стали получать по почте большие конверты, в которые были вложены новое письмо Злотника с выражением обиды на Люсю и обещанием разоблачений и фотокопия рассказа Льва Шейнина (в прошлом следователя по особо важным делам и писателя). В рассказе Шейнина описывается дело об убийстве Моисеем Злотником его жены; Злотник назван Глотником. Рассказ не следует точно обстоятельствам дела Злотника – многие детали и мотивы поступков изменены. В рассказе упоминается молодая женщина Люся Б. То, что написано о Люсе Б., не соответствует действительным обстоятельствам. Существенно, однако, что ничего криминального о Люсе Б. не сообщается. Обратный адрес на конверте стоял – некто Сандерс, Вена. Конверты были из желтой плотной бумаги – поэтому всю операцию мы между собой называли “желтые пакеты”. Получили их также некоторые наши знакомые в Ленинграде и за рубежом. Общее число пакетов – несколько сот или тысяча.
Некоторые приносили нам полученные пакеты, некоторые стеснялись. Некоторые из получателей не были с нами знакомы, и мы узнавали о них через третьих лиц. Почти все известные нам пакеты были идентичны, но в одном (полученном Б. Г. Заксом) Люся обвинялась в том, что она якобы была виновницей смерти еще одной женщины – жены Всеволода Багрицкого. На самом деле брак Всеволода был очень недолгим, он почти сразу развелся, Люся никогда не видела его жены и о браке узнала только тогда, когда он распался. Никаких контактов с женой Всеволода у нее никогда не было.
Ясно, что изготовление 1000 копий и отсылка 1000 больших конвертов по международной почте не под силу бедному эмигранту, как бы он ни был обуреваем чувством обиды. Удалось выяснить, что никакой Сандерс по указанному на конверте адресу не проживает. Далее еще интересней: в семье Злотников не было никакого Семена. У нас есть записка, написанная рукой Регины Этингер, с подробным перечислением всех реальных членов семьи. С очевидностью стало ясно, что Семен Злотник – это просто псевдоним какого-то из сочинителей в КГБ (есть даже косвенные указания – кого именно). Но мы еще раз встретились с этим мифическим персонажем в 1980 году и еще раз – в 1983-м.
Вся история с письмами, очевидно, была затеяна, чтобы как-то скомпрометировать Люсю, связав ее имя с темной и мрачной историей, посеять сомнения у тех, кто ее плохо или совсем не знает, а если повезет, то и у тех, кто знает хорошо.
На меня операция “желтые пакеты” производит странное впечатление явным несоответствием между огромными затраченными усилиями и средствами и практически нулевыми результатами, но, вероятно, у КГБ другие мерки и другие представления о результатах. А средства у них бездонные, без счета, государственные (т. е. народные).
Примерно одновременно с желтыми пакетами (годом раньше или годом позже – не помню) некоторым из наших знакомых рассылались (якобы пришедшие из-за границы) конверты с экземпляром зарубежной газеты на русском языке “Русский голос”. Мы тоже получили один экземпляр (так же как и желтый пакет). Статья в газете называлась “Мадам Боннэр – злой гений Сахарова?”. Вопросительный знак в заголовке, очевидно, был нужен, чтобы формально защититься от возможной ответственности за клевету, ибо вся статья густо нашпигована ею. Тут и утверждения о корыстолюбии моей жены, присваивающей предназначенные мне пожертвования (?!) – никаких пожертвований, конечно, не было, и о том, как она визгливым голосом кричит с балкона в Осло, прижимая к себе сумочку, содержимое которой интересует ее больше, чем оставленный в СССР муж, и прозрачные намеки, что Гинзбург и другие молодые диссиденты – ее любовники, и многое другое – я уже забыл подробности. Не останавливаясь на всем этом, замечу, что назвать голос моей жены визгливым трудно при самом пылком воображении.
Эту статейку мы не показали Руфи Григорьевне, чтобы ее не расстраивать. Однажды она ночевала одна в своей квартире на Чкалова. Среди ночи ее разбудил звонок. Она подошла к двери, но не открыла ее. Некто загробным голосом прокричал через дверь:
– Статью про дочку в “Русском голосе” читали?
(Руфи Григорьевне показалось – в “Русском колосе”.)
Руфь Григорьевна не спала остаток ночи, что, вероятно, и было целью.
На полученном нами номере газеты было обозначено, что она издается в Нью-Йорке. Никто из американских корреспондентов не знал о существовании газеты с таким названием, но потом удалось докопаться, что она все же действительно существует и даже имеет, по-видимому, свой небольшой контингент читателей, но, конечно, издается не без поддержки из-за океана (т. е. из СССР). Я одно время собирался подать на редакцию в суд за клевету, но меня отговорили – и зря!
* * *
Я не помню всех своих выступлений 1976 года, за исключением трех: дело Зосимова, в защиту осажденных в палестинском лагере Эль-Заатар и интервью Кримскому.
Осенью 1976 года в Японии приземлился советский самолет МиГ-25 с летчиком-перебежчиком Беленко на борту. Беленко попросил политического убежища, однако не в Японии, а в США, и оно было ему немедленно предоставлено. Новейший советский сверхзвуковой самолет стал предметом изучения американских специалистов. Но в Москве в эти дни поползли настойчивые слухи, что Беленко на самом деле заслан с целью проникновения в тайны американской авиации и для дезинформации: его самолет якобы представляет собой “липу”, умышленно ухудшенный вариант для усыпления бдительности. Очень возможно, что как раз эти слухи распространялись службой дезинформации КГБ, чтобы хоть как-то запутать американскую разведку. Через две или три недели после Беленко произошел еще один перелет, менее эффектный и кончившийся совсем печально. Летчик Зосимов перелетел советско-иранскую границу на легком военно-почтовом самолете и сдался иранским властям. В отличие от МиГ-25, на котором летел Беленко, самолет Зосимова не являлся ни в коем случае чудом военной техники и не представлял ни для кого интереса. Зосимов тоже попросил политического убежища, но оно ему предоставлено не было. Желая предотвратить выдачу Зосимова советским властям, П. Г. Григоренко и я обратились к просьбой об этом в международные организации по делам беженцев, к шаху Ирана и, кажется, к Генеральному секретарю ООН (психологически было правдоподобно, что Зосимову придется ответить сразу за двоих – и за себя, и за Беленко). Непосредственного результата эта просьба не имела – правительство Ирана передало СССР как самого Зосимова, так и тот советский самолет, на котором он совершил побег. После этого Люся и я обратились к шаху Ирана с письмом, в котором просили его ходатайствовать перед советским правительством о снисхождении к Зосимову, о неприменении к нему смертной казни. Не ограничившись обычным способом передачи этого письма иностранным корреспондентам, мы с Люсей попросили принять нас в посольстве Ирана (точней, конечно, в консульстве – в силу дипломатических условностей советские граждане не должны проходить на территорию посольства). Эта встреча состоялась – с нами беседовали консул, один из секретарей посольства и переводчик. Мы сидели в комнате, на стене которой висел большой портрет шаха Реза Пехлеви в полной парадной форме, с огромным количеством каких-то орденов, звезд и лент, сверкавших бриллиантами и золотом. Такие же портреты мы видели и в соседних комнатах. Сам разговор произвел на нас тягостное впечатление какой-то высокопарной уклончивостью. На наш вопрос, на каких формальных основаниях была произведена выдача Зосимова, последовал ответ: на основании конвенции о мерах борьбы с угоном гражданских самолетов, подписанной СССР и Ираном. Это, конечно, было большой натяжкой: ведь самолет Зосимова не был гражданским, а сам он не был воздушным пиратом, а перебежчиком. Нам было обещано передать наше письмо соответствующим властям. Это был период, когда СССР “заигрывал” с шахом (может быть, конец периода). В журнале “За рубежом” можно было прочесть очень сочувственную статью о “белой революции” – то есть о попытках модернизировать Иран, его экономику, культуру и социальные структуры с использованием доходов от продажи нефти. Усиленно развивались экономические связи. В конце 1974 – начале 1975 гг., когда в связи с поправкой Джексона СССР лишился американских кредитов, именно Иран предоставил СССР очень крупный кредит. С другой стороны, ходили настойчивые слухи, что СССР выдает Ирану перебежчиков-мятежников (азербайджанцев, курдов, арабов – прямо в руки САВАК; вряд ли Зосимов знал обо всех этих явных и тайных делах, иначе он не решился бы бежать именно в Иран, а других возможностей его самолетик ему, вероятно, и не давал). Все же я надеюсь, что наше вмешательство в дело Зосимова, быть может, помогло ему избежать смертной казни. Зосимов был осужден на 10 лет заключения. Значение нашего выступления подтверждается той беспрецедентной почтой с “гневным осуждением” защиты изменника, которую я получал в течение двух месяцев, часто по нескольку (до 10) писем в день. Вероятно, хотя бы частично это были реальные, а не сфабрикованные письма, но, поскольку вся почта ко мне проходила через фильтр КГБ, я могу рассматривать ее и как выражение позиции и беспокойства этой организации.
К тому же времени относится наше с Люсей выступление в защиту осажденных в палестинском лагере Эль-Заатар (приложение 7). Это была одна из самых жестоких страниц в ужасной истории многолетних ближневосточных бедствий. Осада лагеря продолжалась несколько месяцев, осажденные палестинцы оборонялись отчаянно, героически. Среди них было много женщин, престарелых и детей. Трудность положения в особенности усугублялась недостатком в лагере воды – люди стали умирать от жажды. Все попытки доставки воды пресекались окружавшими лагерь отрядами их противников, которые надеялись сломить таким образом упорство осажденных. В этой трагедии наши симпатии были на стороне страдающих. Тут совершенно не играло роли, как мы относимся к политической позиции палестинцев, руководства ООП. Я живо помню Люсину озабоченность в те дни. Наше письмо с призывом к гуманности, в особенности по отношению к детям и женщинам осажденного лагеря, было опубликовано и неоднократно зачитывалось по радио. Я не знаю, успело ли оно оказать хоть какое-нибудь реальное воздействие в той конкретной ситуации. При том ожесточении, которое владело обеими сторонами, трудно было на это рассчитывать. Но все же я считаю это письмо очень важным в принципиальном плане. (Написано в 1981 году.)
Одной из забот последних месяцев 1976 года были трудности, связанные с Александром Гинзбургом. За год перед этим, когда Люся была в Италии, Валентин Турчин уговорил меня (а в еще большей степени – Руфь Григорьевну), чтобы как-то защитить Гинзбурга от угрожающих ему бед, взять его к себе в “секретари” (формально, конечно; реальная секретарская работа, в особенности в моем случае, требовала таких качеств и близости к моей позиции, каких у Александра Гинзбурга не было). Но беды не кончились. Например, когда Алик приезжал без меня на дачу, его систематически задерживали, и мне приходилось спешить в ближайшее отделение милиции и выручать его. Плохо было также и то, что Алик был занят делами, к которым я не имел никакого отношения. Все чаще к нам на квартиру стали звонить, а иногда и пытаться приходить люди, с которыми нам вовсе не хотелось иметь дела. Все это, конечно, не отменяет того, что Алик был близок к нам, нашим детям и, особенно, нашим внукам в человеческом плане; он – то, что называется “легкий человек”, мы просто привязались к нему, а он к нам. Личное общение с ним никогда не было обременительным.
В конце 1976 года я дал большое интервью корреспонденту американского агентства АП Джорджу Кримскому. Джордж был одним из тех немногих корреспондентов, с которыми у нас возникла личная близость (так же, как и у Ефрема и Тани). Вероятно, именно поэтому на него начались нападки в советской прессе и всяческие придирки. Несколько раз ему, как и некоторым другим иностранным корреспондентам, портили машину, прокалывали шины. Осенью Джордж с женой и маленьким ребенком приехал в гости к Тане и Ефрему на дачу. Немедленно в дом вломилась милиция, и Джорджа, жену и ребенка насильно выволокли из дома и увезли в отделение милиции, где составили протокол. Им не дали даже покормить ребенка и позвонить в консульство. Предлог акции – якобы моя дача находится в запретной для иностранцев зоне; но ранее и ко мне, и к соседям они неоднократно приезжали. В начале 1977 года Джордж Кримский по указанию МИД СССР был вынужден уехать из СССР.
Мне бы хотелось, чтобы начальство аккредитованных в Москве иностранных корреспондентов понимало, что такие высылки не только не есть свидетельство профессиональной несостоятельности, а наоборот, показывают, что корреспондент вел себя незаурядным и достойным образом.
В интервью Кримскому я говорил о задачах и положении правозащитного движения в СССР, особо подчеркнув роль Хельсинкских групп, о необходимости Западу в своих взаимоотношениях с СССР исходить из неконъюнктурных целей, среди которых особое место занимают проблемы прав человека и открытости общества, о необходимости единства Запада, о советско-китайских отношениях. В целом, это одно из моих интервью, имеющих, как мне кажется, общее значение.
* * *
В середине декабря 1976 года произошли одновременно два события, одно из которых как бы подытоживало некий предыдущий этап защиты прав человека в СССР, в том числе и моих действий, а другое, наоборот, явилось предвестником новых бед, репрессий, противостояния…
Не случайным было, как я думаю, и совпадение этих событий во времени. Одно из них – обмен Владимира Буковского на чилийского коммуниста Луиса Корвалана. Другое – пожар в комнате Мальвы Ланда.
Обмен Буковского стал возможен в результате многолетней международной кампании в его защиту, очень большого и заслуженного его морального авторитета как одного из стойких представителей правозащитного ненасильственного движения. С другой стороны, была широкая международная кампания, в том числе в советской печати, за освобождение секретаря компартии Чили Луиса Корвалана, арестованного Пиночетом в 1973 году. Когда эти две проблемы “столкнулись” в результате инициативы каких-то деятелей Запада, кажется в их числе из Комитета Сахаровских слушаний в Дании, советские власти пошли на обмен. В создавшейся ситуации они не могли оставить Корвалана в заключении (хотя вообще пропагандистски он им там был, возможно, и выгодней).
Вокруг этого обмена, как и вообще вокруг принципа обмена, происходили потом горячие дискуссии. В частности, руководство Эмнести Интернейшнл из принципиальных соображений высказалось против обменов, считая, что они противоречат принципу всеобщей амнистии узников совести, как бы ложно снимают категорическую моральную необходимость амнистии всех.
Что касается меня, то моя позиция в этом вопросе вполне определенная и иная. Я глубоко и без всяких колебаний рад каждому случаю освобождения людей, страдающих за убеждения! Рад освобождению даже одного человека, одного узника совести, в данном случае Владимира Буковского, и абсолютно не вижу, чем оно повредило судьбе других узников совести. Амнистия узников совести в СССР (и в большинстве других стран, в которых есть узники совести) станет возможной лишь в результате очень глубоких изменений, мощных причин, которым никак не повредят обмены. И освобождению Луиса Корвалана я по-человечески рад! Позиция глубоко уважаемой мной Эмнести Интернейшнл в данном вопросе мне кажется слишком абстрактной, схоластической.
Об обмене и предстоящем вывозе из СССР Буковского мы узнали заранее, за несколько дней (через его мать). Несколько десятков московских инакомыслящих приехали в международный аэропорт Шереметьево, надеясь хотя бы издали увидеть Володю, поприветствовать его. Приехало много иностранных корреспондентов, как всегда – не меньше гебистов. П. Г. Григоренко и я дали инкорам, окружившим нас кольцом, импровизированные интервью, выразили надежду, что гуманный акт обмена не будет единичным, что последуют освобождения других узников совести и что рано или поздно будет осуществлена всеобщая амнистия. Мы оба сказали, что особо срочным является освобождение политзаключенных-женщин, а также больных, назвали много имен. (Во время интервью гебисты стояли чуть поодаль, образуя второе, внешнее кольцо вокруг корреспондентов и диссидентов.)
Мы пробыли в Шереметьево несколько часов и разъехались ни с чем. Буковский был вывезен из СССР на военно-транспортном самолете с какого-то другого аэродрома. Туда же доставили его мать, сестру и больного племянника на носилках. Кажется, до границы Буковского везли в самолете в наручниках, впрочем я не уверен, не путаю ли я тут чего-либо.
В советской печати еще с 1971 года появлялись статьи, в которых Буковского называли “хулиганом”. После обмена широкое распространение получил стишок:
Обменяли хулигана
На Луиса Корвалана.
Где б найти такую б…дь,
Чтоб на Брежнева сменять?..
Мальва Ланда была с нами в Шереметьево, потом она вернулась к себе домой, и там через несколько произошел часов пожар.
Ланда по профессии геолог. В это время она была уже на пенсии, жила одна в комнате коммунальной квартиры в подмосковном городе-спутнике Красногорске. Я считаю Мальву одним из лучших представителей правозащитного мира, безраздельно преданной идее справедливости и гуманности, полной сочувствия к тем, кто страдает, и бескомпромиссного осуждения беззакония и несправедливости. Мало кто, как она, знает так хорошо судебные дела, семейные обстоятельства, трудности, характеры, болезни сотен политзаключенных и вновь арестованных, еще находящихся под следствием. К каждому у нее – живое человеческое сочувствие, понимание…
В мае 1977 года я присутствовал на суде над Мальвой, обвиненной в том, что она по небрежности допустила возникновение пожара, причинившего большой ущерб личному имуществу ее соседей и государственному имуществу. У меня сложилось убеждение (верней, я склонялся к этому и раньше), что это был не пожар по неосторожности, а умышленный поджог. Пожар возник, когда Мальва вышла на минуту в общую кухню поставить чайник, оставив дверь в свою комнату открытой. Когда она пришла, в комнате полыхал огонь, горели разложенные на столе и на полу бумаги, которые она разбирала. Она бросилась в кухню за водой, а когда прибежала, ей преградил дорогу неизвестный ей человек. Несколько минут продолжалась борьба между ними – ей не удалось войти в комнату. Никто из соседей и сама Мальва не знали этого человека. Суд и следствие не сделали никакой попытки его найти. Я уверен, что это был гебист, верней всего – он же и поджигатель. Следствие не выяснило, были ли следы применения зажигающих веществ, хотя картина пожара очень на это похожа. Суд завысил ущерб, причиненный пожаром. На самом деле, главным пострадавшим была сама Мальва, у которой сгорело все ее имущество (никаких накоплений у Мальвы, конечно, не было; она жила, как большинство пенсионеров в СССР – от пенсии до пенсии). Еще подробности. Хотя пожарные были вызваны своевременно, кто-то направил машины по ложному адресу, и они приехали очень поздно. Еще кто-то препятствовал выключению электричества. Все эти детали суд игнорировал. У Мальвы Ланда был хороший адвокат, но, как всегда в процессах диссидентов, он ничего не смог сделать для изменения приговора. Мальва была приговорена к выплате компенсации и к 2 годам ссылки. В конце 1977 года или в начале 1978-го она была освобождена по амнистии, но потеряла право жительства в Красногорске (тем более не могла жить в Москве). Ей пришлось купить полдома за пределами 100-километровой зоны. При кратковременных приездах в Москву ее неоднократно задерживали.
Весной 1980 года Мальву Ланда вновь арестовали, на этот раз по открыто политическому обвинению (ст. 1901). Она вновь приговорена к ссылке, на этот раз на 5 лет.