Часть 2. Глава 1. Перед поворотом
1965–1967 годы были не только периодом самой интенсивной научной работы, но и временем, когда я приблизился к рубежу разрыва с официальной позицией в общественных вопросах, к повороту в моей деятельности и судьбе.
Я по-прежнему продолжал в эти годы свою работу по тематике объекта, проводил там большую часть времени. Однако разработка изделий перестала занимать в этой тематике подавляющее место. Возникли новые направления работ: проблема взрывного бридинга (получение активных веществ, образовавшихся в результате нейтронного захвата в уране и тории, путем сбора продуктов подземных камерных взрывов), использование энергии ядерных взрывов для космических полетов – я уже упоминал об обоих этих проектах. Особенно большой размах приобрела разработка специальных зарядов для взрывных работ в мирных целях (вскрышные работы на рудных месторождениях, в том числе меднорудном в Удокане, сооружение плотин и прокладка каналов, взрывы с целью освобождения связанной нефти – которой очень много в природе, взрывы с целью перекрытия аварийного фонтанирования нефти и газа), теоретические и экспериментальные исследования возможных способов мирного использования ядерных взрывов. 1-й и 2-й объекты наперебой выступали с разнообразными проектами в этих областях. Однако на пути практического осуществления всех этих идей стояла серьезнейшая опасность радиоактивного заражения почвы, почвенных вод и воздуха. Были и некоторые другие идеи. Но главными на обоих объектах стали темы, так или иначе связанные с “исследованием операций” (я тут буквально перевожу общепризнанный со времен второй мировой войны английский термин).
Первой по времени проблемой этого рода, с которой пришлось столкнуться, была ПРО и способы ее преодоления. Было много горячих обсуждений, в ходе которых я, как и большинство моих коллег, пришел к двум выводам, сохраняющим, по-моему, свое значение и до сих пор:
1) Эффективная противоракетная оборона невозможна, если потенциальный противник обладает сравнимым военно-техническим и военно-экономическим потенциалом. Противник всегда – с затратой гораздо меньших средств – может найти такие способы преодоления ПРО, которые сведут на нет ее наличие.
2) Вложение больших средств в развертывание ПРО не только очень обременительно, но и опасно, так как может привести к потере стратегической стабильности в мире. Главным результатом наличия у сторон мощной ПРО является повышение порога стратегической устойчивости (скажем, упрощая проблему, порога гарантированного взаимного уничтожения).
Эти выводы, разделявшиеся, по-видимому, и американскими экспертами, вероятно, повлияли на заключение в 1972 году “Договора об ограничении систем ПРО”. Я продолжал уточнять свою позицию по вопросам ПРО в книге “О стране и мире” в 1975 году, в письме Сиднею Дреллу в 1983 году, в дискуссиях о “стратегической оборонной инициативе” (СОИ) в 1987 году.
Во второй половине 60-х годов диапазон проблем, к обсуждению которых я в той или иной мере имел отношение, расширился еще больше. Я в эти годы ознакомился с некоторыми экономическими и техническими исследованиями, имевшими отношение к производству активных веществ, ядерных боеприпасов и средств их доставки, принял участие в нескольких экскурсиях в секретные учреждения (“ящики”) и в одном или двух информационных совещаниях по военно-стратегическим проблемам. Поневоле пришлось узнать и увидеть многое. К счастью, несмотря на высокий гриф моей секретности, еще больше все же не попадало в мой круг. Но и того, что пришлось узнать, было более чем достаточно, чтобы с особенной остротой почувствовать весь ужас и реальность большой термоядерной войны, общечеловеческое безумие и опасность, угрожающую всем нам на нашей планете. На страницах отчетов, на совещаниях по проблемам исследования операций, в том числе операций стратегического термоядерного удара по предполагаемому противнику, на схемах и картах немыслимое и чудовищное становилось предметом детального рассмотрения и расчетов, становилось бытом – пока еще воображаемым, но уже рассматриваемым как нечто возможное. Я не мог не думать об этом – при все более ясном понимании, что речь идет не только и не столько о технических (военно-технических, военно-экономических) вопросах, сколько в первую очередь, о вопросах политических и морально-нравственных.
Постепенно, сам того не сознавая, я приближался к решающему шагу – открытому развернутому выступлению по вопросам войны и мира и другим проблемам общемирового значения. Этот шаг я сделал в 1968 году.
Я расскажу о некоторых событиях разной значимости, которые предшествовали этому в 1966 и 1967 годах. Одно из таких событий – мое участие в коллективном письме ХХIII съезду КПСС.
В январе 1966 года бывший сотрудник ФИАНа, в то время работавший в Институте атомной энергии, Б. Гейликман, наш сосед по дому, привел ко мне низенького, энергичного на вид человека, отрекомендовавшегося: Эрнст Генри, журналист. Как потом выяснилось, Гейликман сделал это по просьбе своего друга академика В. Л. Гинзбурга.
Гейликман ушел, а Генри приступил к изложению своего дела. Он сказал, что есть реальная опасность того, что приближающийся ХХIII съезд примет решения, реабилитирующие Сталина. Влиятельные военные и партийные круги стремятся к этому. Их пугает деидеологизация общества, упадок идеалов, провал экономической реформы Косыгина, создающий в стране обстановку бесперспективности. Но последствия такой “реабилитации” были бы ужасными, разрушительными. Многие в партии, в ее руководстве понимают это, и было бы очень важно, чтобы виднейшие представители советской интеллигенции поддержали эти здоровые силы. Генри сказал при этом, что он знает о моем выступлении по вопросам генетики, знает о моей огромной роли в укреплении обороноспособности страны и о моем авторитете. Я прочитал составленное Генри письмо – там не было его подписи (он объяснил, что подписывать будут “знаменитости”). Из числа “знаменитостей” я подписывал одним из первых. До меня подписались П. Капица, М. Леонтович, еще пять-шесть человек. Всего же было собрано (потом) 25 подписей. Помню, что среди них была подпись знаменитой балерины Майи Плисецкой. Письмо не вызвало моих возражений, и я его подписал.
Сейчас, перечитывая текст, я нахожу многое в нем “политиканским”, не соответствующим моей позиции (я говорю не об оценке преступлений Сталина – тут письмо было и с моей теперешней точки зрения правильным, быть может несколько мягким, – а о всей системе аргументации). Но это сейчас. А тогда участие в подписании этого письма, обсуждения с Генри и другими означали очень важный шаг в развитии и углублении моей общественной позиции.
Генри предупредил меня, что о письме будет сообщено иностранным корреспондентам в Москве. Я ответил, что у меня нет возражений. В заключение Генри попросил меня съездить к академику Колмогорову, пользующемуся очень большим авторитетом не только среди математиков, но и в партийных и особенно в военных кругах. Колмогоров тогда как раз приступал к осуществлению своих планов перестройки преподавания математики в школе. Немного отвлекаясь в сторону, скажу, что считаю эту перестройку неудачной, “заумной”. Мне кажется, что введение в школьный курс идей теории множеств и математической логики не приводит к большей глубине понимания – для детей это все преждевременно и вовсе не самое главное для практического освоения методов математики, так нужных в современной жизни; мне кажется гораздо более правильным сочетание классических методов изложения, пусть даже не отвечающих современному “бурбакизму”, – но ведь на Евклиде учились и росли многие поколения – и чисто прагматического изучения наиболее работающих и простых по сути дела методов, в особенности понятия о дифференциальных уравнениях. Но в тот раз мы не могли поговорить об этом. Я приехал к Колмогорову, договорившись по телефону; он заранее предупредил, что куда-то спешит. Я впервые увидел его в домашней обстановке. Это был уже немолодой человек, поседевший, но еще стройный, загорелый и подвижный. У него была мягкая манера держаться и говорить, слегка по-аристократически грассируя, но в то же время легкий налет отчужденности. Прочитав письмо, Колмогоров сказал, что не может его подписать. Он сослался на то, что ему часто приходится иметь дело с участниками войны, с военными, с генералами, и они все боготворят Сталина за его роль в войне. Я сказал, что роль Сталина в войне определяется его высоким положением в государстве (а не наоборот) и что Сталин совершил многие преступления и ошибки. Колмогоров не возражал, но подписывать не стал. Через пару недель, когда о нашем письме уже было объявлено по зарубежному радио, Колмогоров примкнул к другой группе, пославшей аналогичное письмо съезду с обращением против реабилитации Сталина. Сейчас я предполагаю, что инициатива нашего письма принадлежала не только Э. Генри, но и его влиятельным друзьям (где – в партийном аппарате, или в КГБ, или еще где-то – я не знаю). Генри приходил еще много раз. Он кое-что рассказал о себе, но, вероятно, еще о большем умолчал. Его подлинное имя – Семен Николаевич Ростовский. В начале 30-х годов он находился на подпольной (насколько я мог понять) работе в Германии, был, попросту говоря, агентом Коминтерна. Вблизи наблюдал все безумие политики Коминтерна (т. е. Сталина), рассматривавшего явный фашизм Гитлера как меньшее зло по сравнению с социал-демократическими партиями с их плюрализмом и популярностью, угрожавшими коммунистическому догматизму и единству и монопольному влиянию в рабочем классе. Сталин уже тогда считал, что с Гитлером можно поделить сферы влияния, а при необходимости – уничтожить; а либеральный центр – это что-то неуправляемое и опасное. Эта политика и была одной из причин, способствовавших победе Гитлера в 1933 году. Ростовский в ряде статей выступал против опасности фашизма; наибольшую славу принесла ему книга “Гитлер над Европой”, написанная в 1936 году и вышедшая под псевдонимом Эрнст Генри, придуманным женой Уэллса1. Впоследствии этот псевдоним стал постоянным.
У Генри была интересная самиздатская статья о Сталине – он мне ее показывал, так же как и свою переписку с Эренбургом на эту тему. Но Генри ни в коем случае не был “диссидентом”.
В конце 1966 г. произошли два события, которые ознаменовали мое вовлечение в общественную деятельность еще более широкого плана, чем в случае с обращением к съезду. В октябре или сентябре ко мне зашли два человека; один из них, кажется, был опять Гейликман, фамилию другого я сейчас забыл. Они принесли мне напечатанный на машинке на тонкой бумаге листок – Обращение, в котором сообщалось, что вскоре Верховный Совет РСФСР должен принять новый закон, дающий возможность более массового преследования за убеждения и информационную деятельность, чем существующая в Уголовном кодексе статья 70. Далее приводился текст новой статьи УК РСФСР – 1901 (УК – Уголовный кодекс), которую должен принять Верховный Совет РСФСР, и предлагалось подписать Обращение к Верховному Совету с выражением беспокойства по этому поводу.
Я приведу здесь текст этой статьи, действительно оказавшейся потом, наряду со статьей 70, основным юридическим орудием преследования инакомыслящих:
“Ст. 1901 УК РСФСР.
Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй (в Уголовных кодексах других союзных республик были приняты аналогичные статьи. – А. С.)1.
Систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания –
наказывается лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до одного года, или штрафом до ста рублей.”
Для сравнения приведу текст статьи 70 УК РСФСР:
“Ст. 70 УК РСФСР. Антисоветская агитация и пропаганда2.
Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти либо совершения отдельных особо опасных государственных преступлений, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания –
наказывается лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки или ссылкой на срок от двух до пяти лет.
Те же действия, совершенные лицом, ранее осужденным за особо опасные государственные преступления, а равно совершенные в военное время, –
наказываются лишением свободы на срок от трех до десяти лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки.”
В “Комментарии к Уголовному кодексу РСФСР” (изданном издательством “Юридическая литература”, Москва, 1971) написано:
“Заведомо ложными, порочащими советский государственный и общественный строй являются измышления о якобы имевших место фак-тах и обстоятельствах<...> несоответствие которых действительности известно виновному уже тогда, когда он распространяет такие измышления. Распространение измышлений, ложность которых не известна распространяющему их лицу, а равно высказывания ошибочных оценок, суждений или предположений не образуют преступления, предусмотренного ст. 1901”.
Прекрасный комментарий (который также следовало бы отнести к аналогичным формулировкам ст. 70)! Однако вся практика судов над инакомыслящими основана на том, что их осуждают за убеждения, за устно или письменно высказанное их мнение, за сообщение ими фактов, которые, по их убеждению, действительно имели или имеют место. За исключением очень редких случайных недоразумений речь идет о действительно имевших место фактах (нарушения прав конкретных лиц или группы лиц, например факт высылки крымских татар из Крыма и препятствия к их возвращению, несправедливые приговоры, тяжелые условия в местах заключения и в специальных психиатрических больницах, или, еще более острый пример, наличие в советско-германском договоре 1939 г. тайных статей, или Катынский расстрел и т. п.). В большинстве случаев суды и не пытаются доказать ложность инкриминируемых “измышлений”, для них достаточно того, что они “антисоветские” с точки зрения суда. Тем более на таких судах никогда не делается попытки доказать, что обвиняемый сознательно искажал факты. Статья 70 отличается от статьи 1901 более суровым наказанием и тем, что в ней предусмотрена в качестве условия состава преступления цель подрыва или ослабления Советской власти или цель вызвать совершение особо опасных государственных преступлений; кроме того, нет формулировки, что клеветнические измышления являются заведомо ложными1. Однако, поскольку суды над инакомыслящими никогда не доказывают наличия у обвиняемых подрывных целей, статья 70 фактически также применяется для преследования за убеждения, за нонконформизм, за информационный обмен.
Все вышенаписанное о судебной практике применения статей 1901 и 70 основано на моем опыте защиты прав человека в последующие годы, много трагических примеров – дальше в этой книге.
Но и в 1966 г. я имел основания считать, что опасения авторов Обращения вполне обоснованны, и я его подписал. При этом я ясно понимал, что составители Обращения действуют вполне по собственной инициативе и принимают на себя не только ответственность за нее, но и опасность возможных преследований. Я решил не ограничиваться подписанием общего документа, но также выступить самостоятельно. Через несколько дней я послал телеграмму Председателю Президиума Верховного Совета РСФСР Яснову, в которой выразил свое беспокойство по поводу статьи 1901 УК РСФСР и просил воздержаться от ее принятия. Никакой реакции на мою телеграмму не было.
В последующие годы я много раз обращался в различные высокие адреса с документами по общим проблемам и по конкретным вопросам; за несколькими малозначительными исключениями я никогда не получал ответа на свои письма и телеграммы, и почти никогда не было реальных, по крайней мере немедленных, плодов от моих обращений. Некоторые считают поэтому эти мои обращения проявлением наивности, прекраснодушия, а иные даже считают их своего рода “игрой”, опасной и провокационной. Такие оценки кажутся мне неправильными. Обращения по общим вопросам, по моему мнению, важны уже тем, что они способствуют обсуждению проблемы, формулируют альтернативную официальной точку зрения, заостряют проблему, привлекают к ней внимание. Это, несомненно, важно не только для широкой общественности – это главное, но, как мне кажется, и для высших правительственных кругов, где тоже мы не можем полностью исключить наличие каких-то, хотя и очень медленных, но реальных процессов изменения точек зрения и практики. Что же касается обращений по конкретным вопросам, в защиту тех или иных лиц или групп, то опять же они привлекают общественное внимание к судьбам этих лиц и тем самым хоть в какой-то мере их защищают; далее, атмосфера гласности препятствует дальнейшему расширению нарушений прав человека; и, наконец, все же время от времени судьба защищаемых иногда меняется к лучшему.
В обоих случаях особенно важны открытые обращения, важна гласность. Однако наличие наряду с открытыми выступлениями не публикуемых может быть полезным.
О своей телеграмме Яснову я как-то рассказал своему знакомому физику Б. Иоффе. Интересна его реакция – он сказал:
– Андрей Дмитриевич, вы действительно смелый человек.
В 1966 году у меня возникло новое знакомство, оказавшееся важным. Ко мне на московскую квартиру пришел брат Жореса Медведева Рой, которого я до этого не знал. Рой и Жорес – однояйцевые близнецы, они удивительно похожи. Рой объяснил, что он по профессии историк и что он уже более десяти или пятнадцати лет пишет книгу о Сталине (начал он работу над ней, кажется он так сказал, сразу после ХХ съезда). Рой сказал, что их отец был членом так называемой профсоюзной оппозиции в начале 20-х годов, а в 1937 году был арестован и погиб в лагере. Рой, по его словам, поддерживал близкие отношения со многими старыми большевиками и многие малоизвестные и неизвестные факты почерпнул из их рассказов и неопубликованных воспоминаний.
Рой Медведев оставил у меня несколько глав своей рукописи. Потом он приходил еще много раз и приносил новые главы взамен старых. При каждом визите он также сообщал много слухов общественного характера, в том числе о диссидентах и их преследованиях. Наряду с рассказами Живлюка, о которых будет речь ниже, для меня все это было очень важным и интересным, открывало многое, от чего я был полностью изолирован. Даже если в этих рассказах не все было иногда объективно, на первых порах главным было не это, а выход из того замкнутого мира, в котором я находился.
Книга Медведева о Сталине была для меня в высшей степени интересной. Я тогда еще не знал замечательной книги Конквеста “Большой террор” и вообще еще слишком мало знал о многих преступлениях сталинской эпохи. Рой Медведев, надо отдать ему справедливость, сумел добыть много сведений, которые тогда, в 1966–1967 гг., нигде еще не были опубликованы (а в СССР не опубликованы и до сих пор)1. Только один пример из многих – в книге Медведева приведены материалы созданной при Хрущеве комиссии, расследовавшей убийство Кирова. На меня произвело сильное впечатление детальное описание в этих материалах подготовки убийства и последующего устранения всех свидетелей “по принципу домино”. Как известно, убийство Кирова, в котором Сталин видел опасного соперника, сыграло огромную роль в развязывании волны террора 30-х годов. Без сомнения, конкретная информация, содержащаяся в книге Медведева, во многом повлияла на убыстрение эволюции моих взглядов в эти критические для меня годы. Но и тогда я не мог согласиться с концепциями книги. Хотя Медведев формально присоединяется к той точке зрения, что трагические и грандиозные события эпохи двадцатых–пятидесятых годов никак нельзя сводить к особенностям только личности Сталина, но фактически весь концептуальный строй его книги не выходит из этих рамок. Адекватный анализ нашей истории, свободный от догматизма, политической тенденциозности и предвзятости, – дело будущего.
В последующие годы позиции Роя Медведева и моя расходились все сильней. Еще больше, в значительной степени по причинам, скажем так, “субъективного свойства”, разошлись наши жизненные пути. После 1973 года наши отношения прекратились.
В 1966 году Медведев, кроме своей рукописи, приносил мне и некоторые чужие – в том числе рукопись очень интересной книги Евгении Гинзбург “Крутой маршрут” (одна из наиболее известных книг о сталинских лагерях). В тот первый визит (я хочу оговориться, что, быть может, были визиты и до этого, но они мне не запомнились) он рассказал мне, что с таким же, как ко мне, предложением подписать Обращение о статье 1901 пришел к Я. Б. Зельдовичу Петр Якир. Зельдович спросил его: “А вы подписали?” Тот сказал, что нет. – “Подпишите, я после вас.” Якир подписал. Зельдович тоже. Времена меняются, сейчас Зельдович, вероятно, вел бы себя совсем иначе. Я, впрочем, не знаю, достоверна ли эта история.
3 или 4 декабря 1966 г. я нашел в своем почтовом ящике конверт без адреса – там были вложены два листка тонкой почтовой бумаги с новым Обращением. Подписи не было. Обращение состояло из двух частей. В одной сообщалось об аресте и помещении в психиатрическую больницу художника Кузнецова, составлявшего вместе с другими проект новой Конституции СССР, обеспечивающей, по замыслу его авторов, демократические права и гармоническое развитие общества. Авторы этого проекта, названного ими “Конституция II”, хотели в этой форме поднять актуальные проблемы демократизации. В другой сообщалось, что 5 декабря, в День Конституции, у памятника Пушкину состоится молчаливая демонстрация в защиту политзаключенных, в их числе Кузнецова. В Обращении предлагалось прийти на площадь за пять-десять минут до 6 часов вечера и ровно в 6 часов снять, вместе с другими, шляпу в знак уважения к Конституции и стоять молча с непокрытой головой одну минуту. Много потом я узнал, что автором Обращения и самой идеи и формы демонстрации был Александр Есенин-Вольпин, автор и многих других очень оригинальных и плодотворных идей.
Я решил пойти, сказал об этом Клаве, она не возражала, но добавила, что это – чудачество. На такси я доехал до площади Пушкина. Около памятника стояло кучкой несколько десятков человек, все они были мне незнакомы. Некоторые обменивались тихими репликами. В 6 примерно половина из них сняли шляпы, я тоже, и, как было условлено, молчали (как я потом понял, другая половина были сотрудники КГБ). Надев шляпы, люди еще долго не расходились. Я подошел к памятнику и громко прочитал надпись на одной из граней основания:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Потом я ушел одновременно с большинством.
Через некоторое время Живлюк рассказал мне, ссылаясь на каких-то своих знакомых, что моя “выходка” была заснята сотрудниками КГБ на кинопленку, чувствительную к инфракрасным лучам (было довольно темно), и пленка демонстрировалась высшему руководству.
Живлюк был еще одним моим новым знакомым в тот год. Я не помню, кто меня с ним познакомил – Медведев или кто-либо из ФИАНовцев, где он в то время работал. Живлюк был не вполне понятным для меня человеком тогда, а пожалуй, и сейчас. В ФИАНе мне рассказали, что в середине 60-х годов Живлюк был секретарем первичной комсомольской организации в одной из лабораторий. В это время по рукам комсомольцев распространялся некий документ (фамилия автора, кажется, была Скурлатов), нечто вроде комсомольского самиздата. Документ назывался “Кодекс комсомольской чести” и был выдержан во вполне фашистском духе “Земли и крови”. Была ли это личная инициатива Скурлатова или каких-то стоящих за его спиною группировок, сделавших “пробную вылазку”, я не знаю. Живлюк написал письмо в ЦК комсомола об этом документе, очень резкое. Вышестоящие комсомольские организации наказали обоих – и Скурлатова, и Живлюка, последнего, очевидно, за “вынесение сора из избы”. В дальнейшем у Живлюка были какие-то отношения с ЦК комсомола, в 1969 году его послали в комкоровскую командировку в Братск и на Север. Он рассказывал мне много интересного о ней (о хозяйственных и экологических неполадках, о поголовном спаивании местного охотничьего населения – в охотничьи селения заготовители прилетают на вертолете, нагруженном, в основном, водкой; несколько дней охотники, их жены, дети и старики-родители пьяны в стельку, а вертолет улетает с грузом мехов на экспорт). Есть у меня впечатление, может неверное, что какие-то отношения были у Живлюка и с КГБ (с его прогрессивными кругами, скажем так). Живлюк был по национальности украинец, и у него было много связей с диссидентами на Украине. Он познакомил меня с Иваном Светличным, одним из участников диссидентского движения на Украине, я еще буду о нем писать. Были у Живлюка контакты и с московскими диссидентами, в частности с Андреем Твердохлебовым. В 70-е годы Живлюк, видимо, запутался во всех этих сложных взаимоотношениях и исчез с моего горизонта.
В начале 1967 года Живлюк, в числе других новостей, рассказал мне о деле Гинзбурга, Галанскова, Лашковой и Добровольского и о демонстрации Буковского и Хаустова в январе 1967 года. Эти дела очень широко освещались, и я не буду тут их пересказывать. Скажу только, что вслед за еще более известным делом писателей Синявского и Даниэля они явились важным этапом в формировании общественного самосознания и движения защиты прав человека в нашей стране.
Узнав о деле Гинзбурга и других, я вспомнил, что еще в середине 1966 года ко мне пришел Генри с номером “Вечерней Москвы”, в котором была заметка о “покаяниях” Гинзбурга (или сами покаяния). Генри явно хотел мне внушить, что с таким человеком, как Гинзбург (о котором я до сих пор ничего не слышал), нельзя иметь дело, нельзя за него заступаться. Чья это была инициатива, я не знал. Но я решил игнорировать это предупреждение. Я написал в феврале 1967 года, на основании информации от Живлюка, письмо в защиту Гинзбурга, Галанскова, Лашковой и Добровольского на имя Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева. Оно было закрытым, т. е. я его не передавал для опубликования и распространения, и тем более иностранным корреспондентам – все это было для меня еще впереди. Это письмо тем не менее – очень важный этап в моей биографии. Оно было моим первым действием в защиту конкретных людей – инакомыслящих (телеграмма Яснову носила общий характер, случай Баренблата – не совсем этого рода, а мое письмо о приговоре по обвинению в фальшивомонетничестве – совсем другого). Во время суда над Синявским и Даниэлем я был еще очень “в стороне”, практически я о нем не знал; даже на речь Шолохова на съезде, где он говорил, что в “наше время” таких расстреливали, почти не обратил внимания1.
О моем письме узнали в Министерстве. В марте проходила городская партконференция на “втором” объекте. На ней присутствовало много лично мне известных людей, и кто-то из них рассказал, что с речью выступил Славский и коснулся “поведения академика Сахарова”. Славский сказал:
“Сахаров хороший ученый, он много сделал, и мы его хорошо наградили. Но он шалавый (т. е. неразумный, без царя в голове. – А. С.) политик, и мы примем меры.”
Меры были приняты – я перестал числиться начальником отдела, хотя за мной сохранили должность заместителя научного руководителя объекта. В результате моя зарплата уменьшилась с 1000 до 550 рублей. (До этого она уже однажды уменьшалась.) Начальник Главка Цирков (бывший участник работ по МК и других экспериментальных работ, перешедший на административную работу в Министерство) сетовал в узком кругу: “Я не понимаю, как можно жить на такие деньги” (по обычным советским масштабам они все равно были большими).
В апреле или мае 1966 года мне позвонил академик Владимир Кириллин, тогда председатель Комитета по науке и технике при СМ СССР2 и заместитель Косыгина. Он просил зайти. В назначенный час у него собралось человек десять академиков и крупных инженеров, среди них – Гинзбург, Зельдович, Илья Лифшиц. На большом столе был накрыт чай. Кириллин сказал, что в США много занимаются научно-технической футурологией, кое-что при этом пишут легковесное и тривиальное, но в целом эта деятельность не бесполезна, дает далекую перспективу, очень важную для планирования. Он предложил каждому из нас написать в свободной форме, как мы представляем себе развитие близких нам отраслей науки и техники в ближайшее десятилетие, а также, если хотим, коснуться и более общих вопросов. Мы разошлись. В ближайшие недели я с увлечением работал и написал небольшую по объему статейку с большим полетом фантазии. В самолете, возвращаясь с объекта, я дал почитать рукопись Зельдовичу, он сказал: ого! (а он мне показал свою статью). Наши статьи вышли в виде сборника для служебного пользования “Будущее науки”1. Для меня работа над этой статьей имела большое психологическое значение, вновь сосредоточивая мысль на общих вопросах судеб человечества. Некоторые положения из статьи вошли в дальнейшем в “Размышления о прогрессе…” (1968) и в статью “Мир через полвека” (1974).
Другая написанная мною в том же году статья не была опубликована. История ее такова.
Пришел Генри и предложил написать совместную статью о роли и ответственности интеллигенции в современном мире. Он задает вопросы, а я отвечаю – такова была предложенная им форма. Я согласился. Но то, что я написал, несколько напугало Генри своей радикальностью – я уже приближался в этом тексте к основным концепциям “Размышлений о прогрессе…”. Я возил (три остановки на автобусе) рукопись по частям машинистке, жившей недалеко от метро “Сокол”. Я уже несколько лет пользовался ее услугами для перепечатки рукописей научных и научно-популярных статей. Когда я получал последнюю часть, увидел, что она чем-то напугана. Она сказала, что у нее изменилось то ли семейное, то ли служебное положение и она больше не может брать у меня работу. Она что-то явно темнила. Я думаю, что ее посетили из ГБ. После этого “Размышления о прогрессе…” я перепечатывал на объекте.
В редакции “Литературной газеты” Генри сказали, что не могут напечатать рукопись без авторитетного разрешения. Я думаю, что уже было какое-то предварительное разрешение, но я вышел из согласованных рамок. Через Министерство я послал рукопись Суслову (так меня просил Генри). Прошло две или три недели, и пришло письмо, подписанное секретарем Суслова. Он сообщал, что Михаил Андреевич нашел мою рукопись очень интересной, но, по его мнению, публикация ее в настоящее время нецелесообразна, так как в статье есть некоторые положения, которые могут быть неправильно истолкованы. По просьбе Генри я отвез рукопись ему (это было в первый раз, как я посетил его большую и холостяцкую, по моему впечатлению, квартиру, со множеством книг и сувениров из заграничных поездок) – и забыл обо всем этом деле.
Но история на этом не кончилась. Через несколько лет я узнал, что статья все же была напечатана очень небольшим тиражом в сборнике “Политический дневник” (возможно, он был машинописный). Несколько номеров его попали за рубеж. Ходили слухи, что это издание для КГБ или “самиздат для начальства”. Еще через несколько лет Рой Медведев заявил, что составитель сборника – он. Но как к нему попала моя статья – до сих пор не знаю.
* * *
В июне или июле 1967 года мне по просьбе М. А. Леонтовича передали конверт, в котором были письмо Ларисы Богораз – жены находившегося тогда в Мордовских лагерях Юлия Даниэля – о тяжелом положении ее мужа, с просьбой помочь, и статья, нечто вроде художественного репортажа о ее поездке к мужу в лагерь. Я как раз собирался улетать на объект и взял письмо с собой.
Приехав на объект, я из своего кабинета по ВЧ позвонил Андропову. Сказал, что получил письмо, в котором сообщается о тяжелом положении Даниэля, просил его вмешаться и принять меры. Андропов сказал, что он уже получил 18 сигналов на ту же тему (я уже тогда отнесся к этим словам с некоторым недоверием), он проверит эти сообщения, а меня очень просит прислать подлинник полученного мною письма. Я спросил – зачем? Он ответил – ради коллекции. Я, однако, все же сделал вид, что не понял его слов о подлиннике, и, перепечатав полученное письмо, послал Андропову копию. Через полтора месяца на московскую квартиру мне позвонил заместитель Генерального прокурора Маляров, тот самый, который в августе 1973 года будет выполнять другое поручение КГБ, объявляя мне “предупреждение”. В этот раз Маляров сказал, что тов. Андропов поручил ему проверить сообщение о Даниэле. Он осуществил эту проверку. В настоящее время мне нет оснований беспокоиться об этом деле, так как к 50-й годовщине Октябрьской революции будет широкая амнистия, и Даниэль, так же как и Синявский, будет освобожден.
Я тогда поблагодарил его за это сообщение, оказавшееся, однако, ложным – амнистия не была распространена на политзаключенных (как обычно). Рой Медведев потом уверял меня, что якобы решение об исключении п/з на этот раз было принято в последний момент, но мне (как всегда у Медведева) неизвестны источники его информации и я вправе в ней сомневаться.
В 1967 году я был вовлечен еще в одно общественное дело большого значения – проблему Байкала. Уже несколько лет перед этим в “Комсомольской правде”, в “Литературной газете” и в некоторых других газетах начали появляться тревожные статьи на эту тему, некоторые из них были написаны очень остро и убедительно. Речь шла об угрозе, которую представляет для Байкала осуществляемое на его берегах промышленное строительство, сопровождаемое к тому же рубкой лесов, лесосплавом, спуском в Байкал отходов химического производства. Байкал – одно из величайших озер в мире, гигантский резервуар пресной воды, ценность которой растет в мире с каждым днем, а самое главное – это уникальное явление природы, гордость и украшение страны, в какой-то мере – ее символ. Мое участие в борьбе за Байкал было безрезультатным, но очень много значило лично для меня, заставив вплотную соприкоснуться с проблемами охраны среды обитания и в особенности с тем, как она преломляется в специфических условиях нашей страны. Уже в Горьком я ознакомился с книгой Комарова (псевдоним, изд. “Посев”), которую очень рекомендую интересующимся – в ней содержится огромный материал по всем основным аспектам проблемы среды обитания в СССР, в том числе и по Байкальской.
Расскажу подробнее свой опыт. В один из первых месяцев 1967 года ко мне пришел молодой человек, студент Мос-ковского энергетического института, член созданного при ЦК комсомола Комитета защиты Байкала. Он предложил мне принять участие в заседаниях Комитета, ознакомиться с проблемой и, если я сочту возможным, примкнуть к защите Байкала. Дело показалось мне серьезным, и через несколько дней я пришел в здание ЦК комсомола в проезде Серова, где происходили заседания Комитета. Среди его членов я помню академика Петрянова-Соколова (известного изобретением противопылевого фильтра Петрянова), авиаконструктора Антонова, писателя и журналиста Волкова (ранее много лет проведшего в сталинских лагерях), члена Главгор-строя РСФСР (к сожалению, я забыл его фамилию; вместе с Волковым он был самым активным и информированным членом Комитета), биолога-лимнолога Никольского и, наконец, знакомого мне студента, представлявшего в Комитете ЦК комсомола. Меня ознакомили со множеством поразительных документов по Байкалу, а также по другим экологическим проблемам. Петрянов рассказал, в частности, о промышленном загрязнении воздуха – это его специальность. В ряде мест – положение катастрофическое. Все данные о загрязнении воздуха тогда, а насколько я знаю, и сейчас – засекречены. Работники Госстроя рассказали о необычайно убыточном по своим отдаленным последствиям затоплении угодий при строительстве равнинных электростанций.
Со своей стороны я провел собственные изыскания, встретившись с профессором Рагозиным, специалистом по целлюлозной промышленности – в то время как раз строительство большого целлюлозного комбината было центральной темой. Что же я узнал?
Еще в конце 50-х годов министр бумажной промышленности1 Орлов дал указание строить на Байкале большой целлюлозный комбинат. Цель – производство особо прочной вискозы для авиационного корда (основа шин). Предполагалось, что в более чистой байкальской воде при полимеризации будут образовываться более длинные молекулы вискозы и, соответственно, нити будут прочнее. В производственных условиях это предположение потом не подтвердилось. Еще важней, что авиационная промышленность отказалась от вискозного корда, заменив его металлическим. В результате цель строительства комбината именно на Байкале, которая с самого начала была несоизмерима с причиняемым ущербом, вообще исчезла. Но комбинат продолжал строиться, и целые армии чиновников, защищая ранее принятое вредное и бессмысленное решение, а фактически – честь мундира, продолжали настаивать на его необходимости для государства, для обороны страны (обычный “окончательный” аргумент). Рассказывают, что Орлов выбрал место будущего строительства, катаясь на катере со своими приближенными. Не вылезая на берег, он просто указал в этом направлении пальцем. Когда строительство началось, защитники Байкала выяснили по старым документам, что это как раз то самое место, где в прошлом веке во время знаменитого “Верненского” землетрясения под воду ушел целый кусок суши площадью в 15 га1. Комбинат строился в сейсмоопасном месте. Пошли телеграммы в Москву. Но строительство не отменили, что было бы единственно правильным решением – его передали новому субподрядчику, а именно Министерству среднего машиностроения (Петрянов сказал: “Вы знаете, кто главный губитель Байкала? – Ваш Славский”). Старый проект зданий комбината заменили новым, сейсмостойким – конечно, до определенной балльности, которая превосходится раз в 50 или 100 лет. Стоимость строительства возросла во много раз. Теперь это были многоэтажные корпуса на стальных опорах, глубоко уходящих в землю, на которые подвесили сверкающие алюминием и стеклом конструкции стен и перекрытий. Это было чудо строительного искусства, жаль только, что вредное и бессмысленное с самого начала. Министерству среднего машиностроения в благодарность за эти подвиги разрешили рубить лес в водоохранной зоне Байкала. Но главная проблема была – очистка сточных вод. Соответствующие институты разработали систему биологической очистки, после которой сточные воды по каналу направлялись в Ангару, минуя Байкал. Правда, специалисты – защитники Байкала нашли слабые места в этой системе (потом их опасения с большим избытком подтвердились). Была создана экспертная комиссия Академии наук под председательством академика Жаворонкова, весьма далекого от этих проблем (специалиста по неорганической химии), но готового выполнить волю президента Академии, а тот – волю Госплана СССР.
Комитет по спасению Байкала имел в своем распоряжении обширные материалы о влиянии на Байкал и его ареал различных факторов воздействия человека – лесосплава на впадающих в Байкал реках, отчего уже погибла молодь большинства рыб, в том числе байкальского омуля (в 1860 г. омуль имел общероссийское пищевое значение, конкурирующее с говядиной, а теперь мы только поем про “омулевую бочку”), аварийных сбросов отходов, порубки лесов, пожаров и т. д. Суть дела сводилась к тому, что в Байкале сложилась замкнутая экологическая система, для которой катастрофой будут почти любые изменения. Предложения Комитета сводились к объявлению зоны Байкала запретной для промышленного использования и переносу уже построенных предприятий в другие места (которые указывались; при этом учитывались различные экономические факторы). В целом проект был не слишком дорогим, много дешевле уже затраченного. Документы Комитета с подписью, кроме нас, также одного из секретарей ЦК ВЛКСМ и приложением писем граждан в редакции “Литературной газеты” и “Комсомольской правды” (некоторые из общего числа 7000) были направлены в ЦК КПСС.
Я решил также лично позвонить Л. И. Брежневу (это был мой последний разговор с ним). Брежнев был очень любезен и доброжелателен по тону, пожаловался на крайнее переутомление и сказал, что проблемой Байкала занимается Косыгин – я должен обратиться к нему. К сожалению, я этого не сделал вовремя, сразу. Я никогда не имел дела с Косыгиным, не знал его лично и опасался, что мой звонок ему без подготовки не будет полезен. Это, несомненно, была моя ошибка. Я не знал отношений Косыгина и Брежнева и не понял, что Брежнев просто устраняется, оставляя неприятное дело другому. Я же думал, что, позвонив по важному вопросу человеку, который стоит во главе государства, я сделал все необходимое, максимум возможного и что при желании они (Брежнев и Косыгин, которых я не разделял) примут меры.
Через короткое время я узнал, что в Совете Министров состоялось заседание, на котором было принято окончательное решение. От Академии наук присутствовали М. В. Келдыш (президент) и, кажется, Жаворонков. На заседании Косыгин спросил Келдыша:
– Каково будет мнение Академии? Если защита ненадежна, мы отменим строительство.
Отвечая, Келдыш доложил решение Комиссии Жаворонкова о полной надежности системы очистки вод и всей системы защиты Байкала. Вероятно, Келдыш был искренен или почти искренен, когда, фактически своим личным авторитетом, санкционировал губительное решение. В больших делах всегда приходится чем-то жертвовать, выбирать наименьшее зло и т. п. Экологическая опасность, вероятно, представлялась ему гораздо менее существенной, чем членам комсомольского Комитета по Байкалу. Но при всем том я уверен, что в значительной степени позиция Келдыша, ход его мыслей, восприимчивость к аргументам той и другой сторон объясняются тем, что Академия наук является в административном смысле частью гигантской бюрократической машины, в вершине которой стоят отделы ЦК, Госплан, министерства и т. п. От этой машины зависят ассигнования на науку, снабжение и т. п. Поэтому для Келдыша, для Президиума АН СССР естественнее всего не идти против этой машины и, если можно, не копаться в аргументах “романтических смутьянов”, априори считая их демагогией, преувеличением, вообще глупостью.
Через два года комсомольская экспедиция уже могла фотографировать на Байкале массовую гибель рыбы и зоопланктона от аварийных сбросов отравленных стоков, которых, однако, вроде бы не было – согласно инструкции, аварийные сбросы в журнале не регистрировались. На бумаге, как всегда, все было в порядке.