Глава 12. “Третья идея”
Уже в первые месяцы нового, 1954-го, года, нам, теоретикам объекта, стало ясно, что мои предложения, легшие в основу докладной, не обещают ничего хорошего. Первоначально я возлагал особые надежды на некоторые “экзотические” (назовем их условно так) особенности предложенной конструкции. Но первые же оценки показали, что даже в завышающих предположениях эти особенности лишь очень немного увеличивают мощность. При этом они были крайне неудобны конструктивно и очень ограничивали возможности применения изделий этого типа. Мы приняли решение ликвидировать всю эту экзотику. После этой операции стало окончательно ясно, что изделие – малообещающее! Расчеты нескольких вариантов, проведенные в Москве по нашим заданиям, неизменно приводили к близким между собой и низким, по сравнению с желаемыми, значениям мощности.
Между тем, у нас возникла новая идея принципиального характера, назовем ее условно “третья идея” (имея в виду под первой и второй идеями высказанные мной и Гинзбургом в 1948 году). В некоторой форме, скорей в качестве пожелания, “третья идея” обсуждалась и раньше, но в 1954 году пожелания превратились в реальную возможность.
По-видимому, к “третьей идее” одновременно пришли несколько сотрудников наших теоретических отделов. Одним из них был и я. Мне кажется, что я уже на ранней стадии понимал основные физические и математические аспекты “третьей идеи”. В силу этого, а также благодаря моему ранее приобретенному авторитету, моя роль в принятии и осуществлении “третьей идеи”, возможно, была одной из решающих. Но также, несомненно, очень велика была роль Зельдовича, Трутнева и некоторых других, и, быть может, они понимали и предугадывали перспективы и трудности “третьей идеи” не меньше, чем я. В то время нам (мне, во всяком случае) некогда было думать о вопросах приоритета, тем более что это было бы “дележкой шкуры неубитого медведя”, а задним числом восстановить все детали обсуждений невозможно, да и надо ли?..
Так или иначе, с весны 1954 года основное место в работе теоретических отделов – Зельдовича и (после отъезда Тамма) моего – заняла “третья идея”. Работы же по “классическому” изделию велись с гораздо меньшей затратой сил и, особенно, интеллекта. Мы были убеждены в том, что в конце концов такая стратегия будет оправданна, хотя понимали, что вступаем в область, полную опасностей и неожиданностей. Вести работы по “классическому” изделию в полную силу и одновременно быстро двигаться в новом направлении было невозможно, силы наши были ограничены, да мы и не видели в старом направлении “точки приложения сил”. Вскоре аналогичный крен возник и в других секторах объекта – у конструкторов, газодинамиков и некоторых других.
В это время, в частности, важную работу по нашему заданию выполнила со своими сотрудниками Феоктистова.
Юлий Борисович Харитон, доверяя теоретикам и уверовав сам в новое направление, принял на себя большую ответственность, санкционировав переориентацию работы объекта и ведущихся по его заданию расчетных работ в Москве. В курсе событий был также Курчатов.
Вскоре в министерстве поняли, что происходит. Формально то, что мы делали (хотя и не афишировали), было вопиющим самоуправством. Ведь постановление правительства обязывало нас делать классическое изделие и ничего более. На объект приехал Малышев. Положение его в особенности оказалось трудным – ведь именно он, по моей докладной, был инициатором Постановления и главным ответственным лицом за его выполнение, так же как и за ракетное постановление.
Сразу по приезде, едва сойдя с самолета, Малышев созвал ученый совет объекта и потребовал доложить ему о ходе работ по классическому изделию. Он сразу, вспомнив поговорку о синице в руках и журавле в небе, заявил, что мы, конечно, вправе вести “поисковые” работы, какими бы фантастическими они ни были, но только – без какого-либо ущерба для классического изделия. Он сначала рассчитывал на мою поддержку, считая меня, так же как и себя самого, ответственным за Постановление, но я не оправдал его надежд и говорил то же самое, что Зельдович и Харитон: что перспективной является только “третья идея”, что с нею связан огромный риск, но мы обязаны в первую очередь выяснить именно ее возможности, а классическое изделие следует иметь в виду в качестве запасного варианта, не тратя на него слишком много усилий. Малышев не мог с нами согласиться. Он произнес страстную речь, которую можно было бы назвать блестящей, если бы только мы не были правы по существу. При этом Малышев все больше и больше терял самообладание, начал кричать, что мы авантюристы, играем судьбой страны и т. п. Речь его была длинной – и совершенно безрезультатной. Мы все остались при своем мнении. Полностью запретить работы по “третьей идее” Малышев не мог и не хотел, а то, с каким энтузиазмом, или верней – его отсутствием, мы относимся к классическому изделию, было вне его контроля. Потом подобные совещания, растягивающиеся на полдня, повторялись еще несколько раз; они становились все более безрезультатными и утомительными.
На нашу сторону решительно встал Курчатов. Это особенно мешало Малышеву, связывало ему руки. Малышев, наконец, добился того, что Курчатову за антигосударственное поведение (не знаю точной формулировки) был вынесен строгий партийный выговор (снятый только через год, после отставки Малышева и удачного испытания “третьей идеи”).
Я хочу подчеркнуть, что Малышев вовсе не был “консерватором”, не принимающим нового. Наоборот, в большом числе случаев он очень активно и умно его поддерживал. В частности, приоритет ракетной техники в значительной степени в его активе. Преимущество “третьей идеи” он тоже вполне был способен понять, но в данном случае он оказался связанным по рукам и ногам, не без моего участия.
Вероятно, в конце концов конфликт получил бы свое разрешение, Малышев нашел бы путь примкнуть к нашему лагерю, во всяком случае после испытания “третьей идеи”. Но в начале 1955 года произошли сдвиги в высшем руководстве страны. Маленков был снят с поста Председателя Совета Министров и заменен Булганиным. Падение Маленкова автоматически повлекло за собой падение Малышева, который был человеком из его “окружения”.
Через год Вячеслав Александрович умер от острого белокровия1. Как и в случае моей болезни, нельзя, конечно, утверждать, что причиной была наша “прогулка” в 1953 году, но – как знать! Много лет спустя дочь Малышева рассказала мне при случайной встрече, что отставка была страшным ударом для ее отца, еще не старого, энергичного и честолюбивого человека.
На место Малышева, унаследовав все его посты, был назначен Завенягин.
Я присутствовал на заседании Президиума, на котором по докладу Завенягина было принято решение о проведении осенью 1955 года испытания опытного изделия для проверки принципов “третьей идеи”. Классическое изделие тоже направлялось на полигон, но испытываться должно было только в качестве резервного при неудаче “третьей”.
Заседание шло под председательством Булганина. Хрущев в каких-то синих брюках, вроде джинсов, засунув руки в карманы, возбужденно расхаживал вдоль окон. Маленков сидел на краю стола. Он сильно изменился с 1953 года, осунулся, почернел лицом. Малышева, конечно, в зале не было.
Формальной причиной отставки Малышева было недостаточное якобы внимание, которое он уделял (т. е. не уделял) организации “второго объекта” – аналогичной нашему объекту организации с такими же основными задачами. Начальство предполагало, что наличие двух организаций, конкуренция между ними приведут к возникновению новых идей, к выдвижению новых руководителей, вообще к расширению фронта исследований. Малышев, кажется, считал, наоборот, организацию второго объекта распылением сил. Естественно, что Завенягин сразу начал энергично организовывать второй объект. Туда поехали работать (из числа людей, упоминавшихся мной выше) Забабахин, Зысин, Романов, Феоктистова.
Сложные взаимоотношения со вторым объектом во многом определили наш “быт” в последующие годы.
Я дальше рассказываю о трагедии двойного испытания 1962 года, о своей попытке ее предотвратить. Министерство (особенно при преемниках Завенягина) явно протежировало второму объекту. Вероятно, далеко не случайно там была гораздо меньшая еврейская прослойка в руководстве (а у нас Харитон, Зельдович, Альтшулер, Цукерман, я, грешный, хотя и не еврей, но, быть может, еще похуже, и многие другие). Министерские работники между собой называли второй объект “Египет”, имея в виду, что наш – “Израиль”, а нашу столовую для научных работников и начальства (“генералку”) – синагогой.
Решения о сроке испытания только увеличили темп работы по “третьей идее”, и без того очень напряженный. Я уже писал о тесном взаимодействии с конструкторами. Получилось так, что особенно многое тут выпало на мою долю. Я, не дожидаясь окончательных расчетов и вообще окончательной ясности, писал технические задания, разъяснял конструкторам то, что казалось мне особенно важным, писал “разрешения” на разумные послабления первоначально слишком жестких технических условий; в общем, очень много брал на себя, на свою ответственность, опираясь не только на расчеты, но и на интуицию. Я часто бывал в конструкторском секторе, завязал тесные, непосредственные деловые отношения с конструкторами, вполне оценил их нелегкий, кропотливый и требующий специфических знаний и способностей труд.
Но, конечно, особенно много все теоретики, и я в том числе, занимались расчетами. Еще на раннем этапе работы мне удалось найти некоторые приближенные описания существенных процессов, специфических для “третьей идеи” (по математической форме это были автомодельные решения уравнений в частных производных; замкнутую математическую форму им придал Коля Дмитриев; я до сих пор помню, что первоначально Зельдович не оценил моей правоты и только после работы Коли поверил; с ним такое редко случается, он очень острый человек).
Но, конечно, для расчета изделий, основанных на “третьей идее”, недостаточно было анализа отдельных процессов в упрощающих предположениях – нужны были новые методики сложных численных вычислений, пригодные для ЭВМ. Такие методики были разработаны математиками объекта и московских специальных математических групп. Особенно велика была роль группы, возглавлявшейся членом-корреспондентом АН Израилем Моисеевичем Гельфандом. Я много общался с ним и с его сотрудниками, составляя фактически совместно с ними задания на разработку основных программ. Это было очень хорошее общение, хотя и не всегда простое. Иногда Израиль Моисеевич выходил из себя, кричал на сотрудников, случалось – и на меня. После такой вспышки он несколько минут молча бегал взад и вперед по комнате, ероша свои волосы. Успокоившись, он продолжал работу, иногда даже извиняясь за резкость. На самом деле сотрудники, как мне кажется, любили Гельфанда, а он относился к ним вполне по-отечески. Гельфанд – крупный математик, много сделавший в важных областях современной математики. Его академическое продвижение застопорилось, однако, на “член-коррстве”; академиком он не стал – главным образом из-за специфических взаимоотношений и порядков в Математическом отделении Академии, а отчасти из-за того, что в 60-е годы он был причастен к письму в защиту математика А. С. Есенина-Вольпина (я об этом деле пишу во второй части). (Добавление 1987 г. Несколько лет назад эта несправедливость была все же исправлена – Гельфанда избрали академиком.)
Весной или летом 1955 года мы пришли к выводу, что в изделии, основанном на “третьей идее”, целесообразно использовать некий новый вид материала. Обычно организация всякого нового производства занимает очень много времени. Я решил обратиться с просьбой о содействии к новому начальнику объекта Б. Г. Музрукову, сменившему на этом посту прежнего начальника А. С. Александрова. Александрова сняли якобы за роман с сотрудницей одного из посольств, якобы шпионкой. В действительности женщина, видимо, была двойным агентом, в основном работала на КГБ, и Александров это знал. Вероятно, снятие Александрова было просто заключительным актом борьбы между ним и прежним начальником объекта, а ныне – начальником Главка. Харитон пытался спасти Александрова, несколько руководящих работников объекта подписали соответствующее письмо, я в том числе, но все было безрезультатно.
Музруков был очень колоритной и значительной фигурой – одним из наиболее крупных организаторов промышленности, с которыми я сталкивался. Начало его карьеры, так же как и у Завенягина, кажется, было связано с Магниткой, затем – уже во время войны – он стал директором Уралмаша – в то время целого конгломерата из свердловских и эвакуированных заводов, дававшего значительную часть общего выпуска танков и другой военной продукции в масштабе всей страны. Условия жизни и работы голодающих эвакуированных и подростков были там ужасающими, много их умирало, а о з/к никто при этом вообще не думал. Эта работа требовала величайшей самоотдачи и огромных организаторских и технических талантов от руководителей. Музруков кончил войну с первой звездой Героя Социалистического Труда и без одного легкого. Затем он – начальник комбината заводов МСМ, что было не легче, и наконец, в 1955 году, приходит к нам на объект в самый, вероятно, драматический год в его истории.
Музруков принял меня в своем рабочем кабинете. Первые несколько минут он держался подчеркнуто официально. Но по мере того, как я говорил, лицо Бориса Глебовича менялось – холодная, почти высокомерная маска сменилась выражением почти детского азарта. Он достал из сейфа блокнот и попросил меня записать кратко обоснование моих требований и примерные технические условия. Я тут же написал несколько страниц, он их прочитал и, не говоря ни слова, набрал номер ВЧ. Обращаясь по имени-отчеству (и на “ты”) к директору далекого от нас завода, он попросил его подготовить производственную линию для выполнения задания, суть которого он тут же изложил. На вопрос собеседника о плане он сказал:
– Постарайся уложиться. Не сумеешь – будем тебя выручать. В любом случае новая продукция пойдет в счет плана.
Я поблагодарил Музрукова. Дело было сделано.
Столь же оперативно решались тогда и другие вопросы подготовки к испытаниям.
Перед одним из заседаний Президиума, на которых я присутствовал в 1955 году, я стал свидетелем примечательного высказывания. Я расскажу здесь об этом, хотя это и не имеет отношения к теме данной главы. Нас, работников объекта и министерства, приглашенных на заседание Президиума, долго не впускали в зал заседаний. Вышел Горкин (кажется, это был он; тут я немного боюсь за свою память):
– У вас просят извинения за задержку. Заканчивается обсуждение сообщения Шепилова, который только что вернулся из поездки в Египет. Вопрос чрезвычайно важный. Обсуждается решительное изменение принципов нашей политики на Ближнем Востоке. Отныне мы будем поддерживать арабских националистов. Цель дальнего прицела – разрушение сложившихся отношений арабов с Европой и США, создание “нефтяного кризиса” – все это создаст в Европе трудности и поставит ее в зависимость от нас.
Пересказывая эти слова через четверть века, я могу неточно передать отдельные выражения. Но я ручаюсь за общий смысл того, что мне, тогда еще вполне “своему”, довелось услышать.
Мне кажется, что это заявление – очень важное свидетельство о глубинных “нефтяных” корнях трагических событий на Ближнем Востоке с тех пор и до наших дней. Я уже не раз писал об этом заявлении Горкина (или другого высокопоставленного чиновника), но как будто комментаторы не обращали на него внимания. Сейчас, когда в Европе идут дебаты об ядерной энергетике, о строительстве газопровода, мне хотелось бы еще раз напомнить об этом.